Навь и Явь (СИ), стр. 93

И однажды им это удалось. Причудливый, страшноватый звук этих слов на навьем языке превратился в огненные письмена в памяти Голубы, пока она повторяла их за матерью, заучивая для будущего произнесения. Четыре стороны света – четверо сильных: мать, тётка Малина, Дубрава и она, Голуба. Четыре скалы воздвигнутся над Калиновым Мостом и закроют проход в Навь навеки, не позволив грядущей оттуда беде случиться. Нужны были только слова заклинания, и они их заполучили. Но где находился Калинов Мост? Точное его расположение не знал никто, а Душа Нави не могла дать таких сведений. Оставалось только одно: дождаться, пока Северга окрепнет, и проследить за ней, когда она отправится домой. Куда ей, в самом деле, было ещё стремиться? В бреду она звала то княгиню, то Рамут – «выстраданную дочь». Прилагая всё своё искусство, ведуньи качали эти весы, стараясь утяжелить чашу Рамут, чтобы Северга уж точно отправилась в Навь, а не рванула к Ждане.

Прыг-скок, прыг-скок – серый зайчишка юркнул в незакрытую калитку и обернулся Боско.

– Я с вами! – выпалил запыхавшийся мальчик.

– Ты-то куда? – нахмурилась Малина.

– Авось, пригожусь.

Оставленная Севергой безрукавка лежала на лавке. «Забыла, не взяла», – надломленно заныло сердце Голубы. Зарывшись в собственноручно связанную вещь лицом, она вдохнула запах женщины-оборотня – смесь волчьего пота, свежего духа мокрой травы, горького дыма и еловой терпкости. Встретив решительно прищуренными глазами ластящийся к окну рассвет, девушка надела безрукавку на себя.

4. Калинов мост

Совиный облик трепетал прозрачным плащом, дышал хвоей и смолой, но перья и крючковатый клюв лишь мерещились любому случайному наблюдателю: внутри кокона из ведьминского морока летела над лесом девушка, а не птица. Раскинув руки-крылья, она перелетала с дерева на дерево, уверенная в том, что остаётся незримой для женщины-оборотня в доспехах и чёрном плаще, шагавшей по лесной тропинке.

Поодаль, такой же колдовски-незаметный, скакал зайчишка. Не роняя ни одной росинки с травы и чутко ловя каждый шорох длинными пушистыми ушками, он петлял меж стволов, а его тёмные глаза поблёскивали, как мокрая ежевика.

Дубрава-горлица, Боско-заяц, Малина-кошка, Голуба-сова и её мать в облике лисы – все они неотступно следовали за Севергой на её пути в Навь, а в том, что она идёт именно домой, никто из пятёрки соглядатаев не сомневался. Направление с высоты птичьего полёта просматривалось уже сейчас – на северо-восток, в сторону Волчьих Лесов.

Они крались за Севергой, пока она шла, и останавливались, когда она делала привал. Хоть навья и была ослаблена, но идти могла целый день без устали, а отдыхала всего часа два-три, не больше. Чутьё у неё оставалось острым, но ведуньям и мальчику служило их колдовское искусство, окутывавшее их пеленой невидимости. Лишь однажды Боско едва не стал обедом Северги – неосторожно высунулся из-за пенька и чуть не был подстрелен навьей из лука. Стрела угодила в пень, а перепуганный Боско снова нырнул под защиту волшбы. Голуба-сова с высокой ветки наблюдала за охотой женщины-оборотня, и сердце её сжималось от холодящего восхищения звериной бесшумностью и плавностью движений навьи. Северга умело выследила зазевавшуюся лесную козочку; короткая, хлёсткая песня тетивы – и тонконогая красавица рухнула в траву, сражённая стрелой. Всплеск ледяного ужаса смерти на мгновение накрыл Голубу, но Северга знала толк в правильной охоте: склонившись над добычей, она придавила ей пальцами веки и прошептала:

– Благодарю тебя, лес, за пищу. Прими дух этой косули и упокой его в своих тихих чащобах.

Этот шёпот прозвенел и осыпался успокоительным серебром – только лёгкий вихрь взлохматил чёрные с проседью волосы навьи. Подвесив тушу на ветку дерева, Северга ловко освежевала её и разделала на куски. Самые лучшие, порезав тонкими полосками, развесила на сооружённой из палок перекладине для копчения, а требуху запекла: выкопала ямку, выложила её дно и стенки камнями, сложила туда печёнку, лёгкие и сердце, накрыла ещё одним плоским камнем, а сверху развела костёр. Требуха пеклась, мясо коптилось, а Северга, привалившись спиной к поваленному стволу, задумчиво грызла травинку. Чувствуя предательское жжение под ложечкой, Голуба вернулась к остальным.

– Давайте-ка перекусим, что-то голод разыгрался, – прошептала она.

Костры они опасались разводить, дабы не выдать себя; впрочем, это им и не требовалось: сухарям да орехам всё равно готовка не нужна. Сидя под зелёным шатром кустов, сёстры-ведуньи, их дочери и Боско с хрустом грызли питательные плоды лещины, то и дело замирая: не слишком ли громкие звуки издавали их челюсти, перемалывая орехи и сушёный хлеб? Не услышит ли их чуткое ухо навьи?

Голубу послали за водой к ручью. Перед тем как наполнить кувшин, девушка вдохнула полной грудью позднелетнюю лесную грусть, уловила краем уха одинокий плач кукушки.

– Кукушка, кукушка, сколько мне жить осталось? – с щемящей тоской под сердцем шёпотом спросила Голуба.

Далёкое, гулкое «ку-ку» смолкло. Горчащий холодок наполнил грудь Голубы, но она отмахнулась от эха тревоги, зазвеневшего между стволов. Глупость все эти приметы…

– Ох! – вырвалось у неё.

Черпая воду, она в задумчивости не заметила, как обронила вышитый платочек, и небыстрое, но властное течение лесного ручья подхватило кусочек льняной ткани и понесло его прочь – туда, где остановилась на отдых Северга. Спотыкаясь, путаясь в траве и оскальзываясь на камнях, девушка погналась за платочком, но дотянуться до него уже не сумела даже палкой.

– Ф-фу, – пропыхтела Голуба, растерянно останавливаясь. – Ещё этого не хватало…

Оставался только плащ из волшбы и поток живого ветра, который она и призвала себе на помощь. Раскинулись руки-крылья, тело стало щекотно лёгким и взмыло над водой, отражавшей зелень лесного шатра с тёмными прожилками ветвей, и крючковатый клюв схватил улику, которая могла бы выдать их всех с головой.

– Что-то долго ты, – хмуро буркнула мать, принимая у Голубы кувшин, полный свежей, холодной воды. – Тебя только за смертью и посылать…

Снова кукушечье молчание аукнулось в груди.

– Мы правда все умрём, закрывая Калинов мост, матушка? – Впрочем, ответ холодным дождём скрёбся в сердце Голубы.

– Почто спрашиваешь, коли сама знаешь? – угрюмо блеснула мать глазами из-под сурово сведённых бровей. – Вся наша сила уйдёт на закрытие, все души целиком будут потрачены, чтобы воздвигнуть над проходом нерушимые скалы. Только эти камни и останутся от нас.

Жизнь мелела, как пересыхающий ручей, деревья прощально дышали тенистой прохладой, и даже птицы погрузились в торжественно-скорбное молчание. Сколько ударов сердца, сколько шагов им осталось? Не давала ответа лесная чаща, призадумались цветы, роняя росистые слёзы… Сурово молчала Дубрава, сосредоточенно и отстранённо пряча взгляд в инее ресниц; она, должно быть, уже приготовилась принести себя в жертву, а сердце Голубы отчаянно рвалось из груди, хотело ещё жить и биться. И любить.

Долго коптил костёр Северги. Сдвинув его с камней, она достала испёкшиеся потроха и ела их, отрезая кусочки, а Голуба-сова, взгромоздившись на ветку, больше всего на свете желала сидеть рядом и брать зубами мясо с этого ножа, а потом уснуть с навьей под одним плащом. Ей хотелось сорвать с себя пелену невидимости, соскочить в траву в людском облике и рассыпать своё сердце тысячей сверкающих росинок, но Северга не должна была знать, что они рядом и следят за ней. Всё, что ей оставалось – это пить взглядом молоко седины с её волос и тихонько посылать со своих губ ветерок дрёмы, заставляя веки Северги тяжелеть.