Жестокие игры, стр. 4

Он показывает на коровью тушу, которая теперь уже висит на деревянном треножнике, лишенная головы и ног. Земля омыта кровью, потому что Бич слишком поздно подставил ведро. Голова коровы лежит в стороне. Губы Томаса Грэттона изгибаются, как будто он хочет что-то сказать Бичу по поводу этой картины, но он молчит. Тисби — остров, на котором полным-полно сыновей, разочаровывающих своих отцов.

— Так ты уже слыхал об этом, Кендрик? — спрашивает Томас Грэттон. — Ты именно поэтому здесь, а не в седле?

Я здесь потому, что те новые люди, которых Малверн нанял, чтобы кормить лошадей, в лучшем случае боятся, а в худшем — просто ничего не умеют, а сена слишком мало, а мясных обрезков — и того меньше. О крови для кабилл-ушти конюхи и говорить не хотят, как будто надеются, обращаясь с водяными конями как с обычными, на самом деле превратить их в сухопутных жеребцов. Поэтому я и здесь — поскольку должен всем заниматься сам, если хочу, чтобы это было сделано как следует.

Но я просто отвечаю:

— Нет, еще не слышал.

Бич ласково хлопает убитую корову по шее и так и эдак поворачивает ведро. На отца он не смотрит.

— А тебе кто сказал?

Меня совсем не интересует ответ на этот вопрос; совершенно неважно, кто что слышал и кто кому сказал, важно только одно: кабилл-ушти выбираются из моря. Я просто нутром чую, что это действительно так. Вот почему меня снедает беспокойство. Вот почему Корр мечется по конюшне, вот почему я не могу спать.

— Младшие Конноли видели одного, — сообщает Томас Грэттон.

Бич хмыкает и снова хлопает коровью тушу, скорее чтобы выразить свои чувства, чем с какой-то практической целью. История Конноли — одна из самых жалостных историй на Тисби: трое детей рыбака осиротели дважды из-за кабилл-ушти. Но вообще на острове множество одиноких женщин, чьи мужчины исчезли однажды ночью, то ли сожранные дикими водяными конями, то ли поддавшись искушению сбежать на материк. И одиноких мужчин хватает — их жен либо утащили с берега внезапно появившиеся из воды зубы, то ли увезли туристы с толстыми кошельками. Но потерять обоих родителей разом… это уж слишком. Моя личная история — отец давно в земле, мать затерялась где-то на материке — слишком заурядна, чтобы кто-то вспоминал о ней, что для меня только к лучшему. Есть в мире вещи и поинтереснее.

Томас Грэттон молча наблюдает за тем, как Бич отдает мне ведро и тут же начинает грубо разделывать тушу. Вряд ли существуют какие-то особо художественные способы разделки коровьих туш, но все же Бич действует чересчур топорно. Я несколько долгих мгновений наблюдаю за тем, как он криво и косо разрезает шкуру, что-то непрерывно бормоча себе под нос, — и думаю, что он, возможно, пытается напевать. Я просто зачарован крайней неуклюжестью всего процесса и тем детским удовольствием, которое испытывает Бич, чрезвычайно плохо делая свою работу. Мы с Томасом Грэттоном переглядываемся.

— Он учился разделке у своей матери, не у меня, — поясняет Томас Грэттон.

Я не то чтобы улыбаюсь, но Грэттон, похоже, все равно доволен моей реакцией.

— Если тебе не нравится, как я это делаю, — говорит Бич, не отрывая глаз от работы, — то я лучше пойду в пивную, а этот нож отдам тебе.

Томас Грэттон издает громкий звук, который возникает, похоже, где-то между его ноздрями и глоткой; это очень похоже на то, как хмыкает Бич. Томас отворачивается от Бича и смотрит на красную черепичную крышу одного из строений, окружающих внутренний двор.

— Ну ты, конечно, будешь в этом году участвовать в бегах? — говорит он.

Бич помалкивает, потому что его отец обращается не к нему, а ко мне.

Я отвечаю:

— Думаю, да.

Томас Грэттон некоторое время молчит, просто продолжает смотреть на вечерние солнечные пятна, упавшие на черепицу и окрасившие ее в ослепительный оранжево-красный оттенок. Потом наконец продолжает:

— Да, наверное, именно это тебе и предложит Малверн.

Я работаю у Малверна с тех пор, как мне исполнилось десять лет, и кое-кто из местных считает, будто он дал мне работу из жалости, но они ошибаются. И средства к существованию, и имя Малвернов — под крышей их конюшни; они продают на материк спортивных лошадей, и им не нужно ничего такого, что могло бы их скомпрометировать, и уж меньше всего им нужна такая чисто человеческая вещь, как жалость. Я прожил у Малвернов достаточно долго и уже понимаю: Грэттоны не представляют для них интереса, и я знаю при этом, как хочется Томасу Грэттону, чтобы я сказал что-нибудь, позволившее бы ему еще сильнее презирать Бенджамина Малверна. И потому я тяну долгую паузу, чтобы немножко ослабела тяжесть его предположения, а потом говорю, позвякивая ручкой ведра:

— Ну, если это так, я к концу недели подумаю, насколько это выгодно.

Томас Грэттон негромко смеется.

— Ты самый старый из всех девятнадцатилетних парней, каких я только видывал, Шон Кендрик!

Я не отвечаю, поскольку он, наверное, прав. Он говорит, что мы рассчитаемся в пятницу, как обычно, а Бич вдогонку мне дружелюбно хмыкает, когда я ухожу с их двора с ведром крови.

Мне бы нужно подумать о том, что пора пригнать с пастбища пони, и о том, как накормить чистокровных красавцев, и о том, как согреть вечером мою крошечную квартирку над конюшней… но я думаю только о новости, которую сообщил мне Томас Грэттон. Я стою на твердой почве, но в душе я уже на песчаном пляже, и моя собственная кровь поет: «Я бодр, я полон сил…»

Глава третья

Пак

Этим вечером Гэйб нарушил наше единственное правило.

Мне не приходится слишком раздумывать насчет ужина, ведь у нас нет ничего, кроме сушеных бобов, а меня уже тошнит от них, Я пеку яблочный пирог и чувствую себя из-за этого ужасно добродетельной. Финн раздражает меня тем, что проводит весь день во дворе, занимаясь починкой древней, давно сломанной бензопилы, которую, как он утверждает, кто-то ему отдал, но которую он, скорее всего, вытащил из чьего-то мусора просто потому, что у нее есть механизм. Я сержусь, мне не нравится быть одной в доме, от этого у меня возникает чувство, будто я должна заняться уборкой, а я этого не хочу. Я хлопаю дверцами и с грохотом задвигаю ящики буфета и шкафов, наводя порядок, громыхаю посудой над вечно переполненной раковиной — но Финн меня не слышит или делает вид, что не слышит. Наконец, перед тем как солнце окончательно исчезает за возвышенностью на западе, я распахиваю во всю ширь боковую дверь и стою в проеме, многозначительно глядя на Финна, ожидая, пока он посмотрит на меня и что-нибудь скажет. Он согнулся над деталями разобранной бензопилы, аккуратно разложенными на утоптанной земле нашего двора. На нем один из свитеров Гэйба, и, хотя свитер довольно старый, он все еще слишком велик Финну. Брат закатал рукава, превратив их нижние части в пухлые, безупречно ровные манжеты, а его темные волосы увязаны в перепачканный машинным маслом хвост. Он выглядит по-сиротски, и от этого я тоже сержусь.

— Ты собираешься пойти в дом и съесть пирог, пока он еще хоть немного теплый?

Я знаю, что мой голос звучит резковато, но мне плевать.

Финн отвечает, не поднимая взгляда:

— Через минутку.

Он имеет в виду совсем не минуту, и я прекрасно это понимаю.

— Тогда я весь его съем сама, — заявляю я.

Финн не откликается; он полностью погружен в тайну бензопилы. Думаю, именно в такие моменты я просто ненавижу братьев — они не в силах понять, что именно важно для меня, их интересуют только собственные дела.

Я уже готова сказать что-нибудь такое, о чем позже пожалею, но тут вижу Гэйба, который идет к нам в сумерках, ведя свой велосипед. Ни я, ни Финн не приветствуем его, когда он открывает калитку, заводит велосипед во двор и снова закрывает калитку. Финн — потому что слишком погружен в себя, а я — потому что злюсь на Финна.

Гэйб ставит велосипед в специальную стойку с задней стороны дома, а потом подходит к Финну и останавливается рядом с ним. Сняв шапку и сунув ее под мышку, он скрещивает руки на груди, без слов наблюдая за действиями брата. Я совсем не уверена в том, может ли Гэйб в рассеянном голубоватом вечернем свете рассмотреть, что там творится, однако Финн чуть отодвигается от пилы, чтобы Гэйбу было лучше видно. Наверное, тому сразу становится все понятно, поскольку, когда Финн поднимает голову и смотрит на нашего старшего брата, Гэйб чуть заметно кивает.