Испанская классическая эпиграмма, стр. 1

Испанская классическая эпиграмма

ИЗДАТЕЛЬСТВО

«ХУДОЖЕСТВЕННАЯ ЛИТЕРАТУРА»

МОСКВА 1970

испанская

классическая

эпиграмма

Перевод с испанского В. ВАСИЛЬЕВА

Предисловие E. Эткинда

Редакция переводов Ю. Корнеева

Комментарии В. Васильева

Художник М. Шемякин

СИЛА ЭПИГРАММЫ

Пушкин сравнивал эпиграмму с булавкой, которой коллекционер-естествоиспытатель прикрепляет к листу картона насекомых — божьих коровок, жуков, пауков и букашек:

Опрятно за стеклом и в рамах

Они, пронзенные насквозь,

Рядком торчат на эпиграммах.

Здесь булавка выполняет двойную задачу: пронзая паука насквозь, она его убивает. В то же время она увековечивает врага, выставленного напоказ: враг становится экспонатом своеобразной выставки, «…какая сортировка!» — восклицает Пушкин.

Эпиграмма — это еще и нечто вроде мулеты, которой тореро приводит в кровавую ярость быка на арене цирка.

Приятно дерзкой эпиграммой

Взбесить оплошного врага…

Это и зеркало, в котором ослепленный бешенством враг узнает свои черты, по глупости выдавая себя окружающим.

Эпиграмма, попавшая в цель, смертоносна, как пуля. Пушкин ставит рядом сочинителя эпиграммы и дуэлянта: приятно, говорит он, заклеймить врага эпиграммой, особенно если враг сам в этом зеркале узнает себя. «Еще приятнее в молчанье // Ему готовить честный гроб // И тихо целить в бледный лоб // На благородном расстоянье…» Эта строфа из «Онегина» кончается, впрочем, выводом о том, что физическое уничтожение врага принести радости не может: «…отослать его к отцам // Едва ль приятно будет вам». А вот моральное его уничижение дает поэту-бойцу высшее счастье торжества.

И даже определяя разницу между возможностями прозаика и поэта, Пушкин говорит, скорее всего, именно об эпиграмме:

О чем, прозаик, ты хлопочешь?

Давай мне мысль накую хочешь:

Ее с конца я завострю,

Летучей рифмой оперю,

Взложу на тетиву тугую,

Послушный лук согну в дугу,

А там пошлю наудалую,

И горе нашему врагу!

Значит, для Пушкина эпиграмма еще и квинтэссенция поэзии, в ней сосредотачиваются свойства слова, приобретающего в стихе неотразимо убийственную силу.

Законодатель французского Парнаса, поэт и теоретик классицизма Никола Буало-Депрео в стихотворном трактате «Поэтическое искусство» классифицировал литературные жанры, проследив их от сложного к простому, от высокого к низкому. По Буало, который следовал античной теории жанров, вершину пирамиды представляют произведения высокого стиля и большого масштаба — эпопея и трагедия, затем по нисходящей располагаются сатира, эклога, идиллия, элегия, ода, сонет, мадригал, баллада, рондо… Где-то в самом низу иерархии появляется малютка-эпиграмма. Буало не слишком серьезно относится к этой поэтической миниатюре, тем более что, как он утверждал:

Стих Эпиграммы сжат, но правила легки:

В ней иногда всего острота в две строки.

(Перевод Э. Линецкой)

Игра словами казалась Буало безвкусной; проникновение ее в мадригалы, сонеты и тем более в трагедию — признаком художественного упадка.

Под влиянием манерных итальянцев, «Повсюду встреченный приветствием и лаской, // Уселся каламбур на высоте парнасской». И только когда разум «очнулся и прозрел», он отовсюду изгнал игру слов,

«Ей место отведя в одной лишь эпиграмме…». Да и в эпиграмму следует вкладывать достаточно серьезное содержание, ибо надо,

…чтоб мысли глубина

Сквозь острословие и здесь была видна.

…Зачем стремиться вам, чтоб Эпиграммы жало

Таило каламбур во что бы то ни стало?

С тех пор как Буало сочинил свой трактат, минуло три века. Ушли в прошлое те жанры, о которых с благоговением писал «французских рифмачей суровый судия»; давно уже нет ни эпических поэм, ни трагедий, ни элегий, ни эклог, ни даже сатир. Пушкин уже в 1833 году замечал, обращаясь к «классику Депрео», что, «…постигнутый неумолимым роком, // В своем отечестве престал ты быть пророком…» и что «…дерзких умников простерлася рука // На лавры твоего густого парика». «Дерзкие умники» отменили эпопею и на ее место поставили прозаический роман, регулярную трагедию заменили драмой — пьесой вне всяких жанров, а на месте различных малых форм поэзии встало стихотворение вообще, просто стихотворение. Сегодня, в семидесятых годах XX века, из всех этих форм сохранилась лишь одна: лишь эпиграмма. Наряду разве что с басней она оказалась самой живучей, самой устойчивой — бессмертной. Предвидеть этого Буало не мог. В его логическую систему такой путь литературного развития не укладывался.

В чем же сила эпиграммы?

Написано о ней немного. Пожалуй, самое серьезное размышление на эту тему принадлежит немецкому просветителю Лессингу, сочинившему в 1771 году трактат «Разрозненные замечания об эпиграмме и о некоторых виднейших эпиграмматистах». Лессинг обратил внимание на то, что новое содержание, вкладываемое в этот литературный термин, не имеет почти ничего общего с исконным значением слова: ведь эпиграмма значит буквально надпись, и только в античной поэзии, особенно древнегреческой, внутренняя форма термина была оправданна.

В ту пору эпиграммами называли посвятительные надписи на статуях, треножниках, надгробных памятниках. Впоследствии такие кратчайшие надписи сочиняли Гете и Шиллер, воспринявшие у греков даже стихотворную форму их эпиграмм — выразительный элегический дистих. Древние эпиграммы утверждали некую философскую истину, как в следующей надписи, принадлежащей великому мыслителю Платону (V—IV вв. до н. э.):

Все уносящее время в теченье своем изменяет

Имя и форму вещей, их естество и судьбу.

(Перевод Л. Блуменау)

Иногда они восхваляют воина или поэта, погребенного под монументом, где начертаны нетленные письмена:

Риторы, вам говорить, ибо смолкли уста

Амфилоха. Здесь, подо мною, в земле, он навсегда опочил.

(Григорий Богослов, IV в. н. э.

Перевод Ю. Шульца)

Но случалось иногда и так, что даже древние греки использовали краткость жанра для острой шутки, эффектного поворота мысли. Леонид Тарентский жил более двух тысяч лет назад, а его «Эпитафия пьянице Марониде» предвосхищает шуточные или ядовито-сатирические надгробия XVIII—XIX веков:

Прах Марониды здесь, любившей выпивать

Старухи прах зарыт. И на гробу ее

Лежит знакомый всем бокал аттический;

Тоскует и в земле старуха; ей не жаль

Ни мужа, ни детей, в нужде оставленных,

А грустно оттого, что винный кубок пуст.

(Перевод Л. Блуменау}

Так в Элладе начиналась та поэтическая форма, которой суждено было дожить до наших дней. Леонид Тарентский еще простодушен, его шестистишие однопланово, сюжет довольно примитивен: умершая старуха тоскует не по разоренной семье, а по пустому кубку, изваянному на ее надгробии. С первого стиха читатель узнает, что старуха любила выпивать, сюжетный сдвиг лишен неожиданности. Лессинг оставляет в стороне греков: для него родоначальник жанра римлянин Марк Валерий Марциал (I в. н. э.). У Марциала эпиграмма впервые обретает свои жанровые законы. Появляется напряжение эпиграмматического сюжета, который складывается из ожидания и осуществления, двух элементов, вступающих в противоречие. Лессинг и считает это противоречие признаком эпиграммы — если его нет, перед нами басня, аполог, что угодно — только не эпиграмма. В уже названном выше трактате он пишет: «Существенная разница между эпиграммой и басней сводится к тому, что части, следующие в эпиграмме одна за другой, в басне соединяются в одно и потому являются частями лишь в абстракции». Как правило, различаемые Лессингом части — ожидание и осуществление — имеются у Марциала, который неистощим в способах их со— и противопоставления. Марциал разнообразен, в его сюжетах могут соединяться или вступать в борьбу старое и новое, большое и малое, серьезное и комическое, но внутренний конфликт, ведущий к сюжетному взрыву, обязателен. Иногда этот взрыв — простая шутка, даже не слишком учтивая: