Консервный ряд, стр. 4

Уильям совсем пал духом. Бродяги не принимают его к себе в компанию, он даже для них слишком плох. Уильям был всегда склонен к самобичеванию. Он надел шляпу и побрел один по берегу до самого маяка. Постоял немного на маленьком уютном кладбище, слушая, как рядом бьются о берег волны, и будут так биться до скончания века. Он стоял и думал угрюмую тягостную думу. Никто не любит его. Никто его не жалеет. Он считается у них привратником, а на самом деле никакой он не привратник, он сутенер, грязный сутенер; самое низкое существо на свете. Потом он подумал, что ведь и он, как все, имеет право на жизнь, на счастье. Видит бог, имеет. Он пошел обратно, клокоча от гнева; подошел к «Медвежьему стягу», поднялся по ступенькам, и гнев его улетучился. Был вечер, музыкальный автомат играл «Осеннюю луну», Уильям вспомнил, что эту песню любила его первая девушка, которая потом бросила его, вышла замуж и навсегда исчезла из его жизни. Песня очень его расстроила. И он пошел к Доре, которая пила чай у себя в гостиной.

– Что случилось? Ты заболел? – спросила Дора, увидев вошедшего Уильяма.

– Нет, – ответил Уильям. – Но какая разница? В душе у меня мрак. Думаю, пора это дело кончать.

Дора немало перевидала на своем веку психопатов. И считала, что шутка – лучший способ отвлечь от мыслей о самоубийстве.

– Только кончай, пожалуйста, не в рабочее время. И ковры смотри не испорти.

Набрякшая свинцовая туча тяжело опустилась Уильяму на сердце; он медленно вышел, прошел по коридору и постучал в дверь рыжей Евы. Ева Фланеган была девушка верующая, каждую неделю ходила на исповедь. Она выросла в большой семье среди многочисленных сестер и братьев, но, к несчастью, любила пропустить лишний стаканчик. Ева красила ногти и вся перепачкалась – тут как раз Уильям и вошел. Он знал, что Ева уже крепко навеселе, а Дора не пускала девушек в таком виде к клиентам. Пальцы у нее были чуть не до половины вымазаны лаком, и она злилась на весь мир.

– Чего надулся, как мышь на крупу? – вскинулась она.

Уильям тоже вдруг обозлился.

– Хочу с этим кончать! – выпалил он, ударив себя в грудь.

Ева взвизгнула.

– Это страшный, гадкий, смердящий грех, – выкрикнула она и прибавила: – Как это на тебя похоже – убивать себя, когда я совсем набралась храбрости ехать в Ист-Сент-Луис. Подонок ты после этого.

Уильям поскорее захлопнул дверь и поспешил на кухню, еще долго провожаемый ее визгом. Уильям очень устал от женщин. Повар-грек мог показаться после них ангелом.

Грек, в большом фартуке, с засученными рукавами жарил в двух больших сковородках свиные отбивные, переворачивая их пешней для льда.

– Привет, сынок. Как дела?

Котлеты скворчали и шипели на сковородке.

– Не знаю, Лу, – ответил Уильям. – Иногда я думаю – самое лучшее взять и – чирк!

Он провел пальцем по горлу.

Грек положил пешню на плиту и повыше закатал рукава.

– Знаешь, что я слышал, сынок, – сказал он. – Если кто об этом говорит, никогда этого не сделает.

Рука Уильяма потянулась за пешней, она легла ему в ладонь легко и удобно. Глаза впились в черные глаза грека, он прочел в них интерес и сомнение, сменившиеся под его взглядом растерянностью и страхом. Уильям заметил перемену: в первый миг грек почувствовал, что Уильям может совершить это, в следующий он знал – Уильям это совершит. Прочитав приговор в глазах грека, Уильям понял, что назад ходу нет. Ему стало очень грустно, потому что теперь он понимал, как это глупо. Рука его поднялась, и он вонзил острие пешни себе в сердце. Удивительно, как легко оно вошло. Уильям был привратником до Альфреда. Альфред нравился всем. Он мог сидеть с парнями Мака на трубах, когда хотел. Он даже бывал гостем в Королевской ночлежке.

Глава IV

Вечером в сумерки в Консервном Ряду случалась одна странная вещь. Случалась в те короткие, тихие серенькие минуты сразу после захода солнца, до того, как загорятся уличные фонари. С городского холма спускался старый китаец, миновал Королевскую ночлежку, шел по куриной тропе и пересекал пустырь. На нем была допотопная соломенная шляпа, синие джинсы, такая же куртка и тяжелые башмаки, подошва одного наполовину оторвалась и шлепала, когда он шел. В руках он нес закрытую крышкой корзину. У него было худое коричневое лицо, точно в жгутах вяленого мяса, и глаза были коричневые, даже белки, и сидели они так глубоко, точно смотрели на вас со дна колодца. Он появлялся в сумерки, переходил улицу и двигался дальше в проем между Западной биологической и заводиком «Эдиондо» [4]. Затем пересекал маленький пляж и терялся между стальных и деревянных свай, поддерживающих пирс. До рассвета его никто больше не видел.

А на рассвете в те минуты, когда фонари уже не горят, а солнце еще не встало, старик-китаец отделялся от свай, пересекал пляж, улицу. Корзинка у него была мокрая, тяжелая, с нее капало. Оторванная подошва башмака громко хлопала по дороге. Он шел вверх по холму до второй улицы, входил в ворота в высоком длинном заборе и исчезал до вечера. Люди в домах, услыхав стук подошвы, на миг просыпались и тут же снова засыпали. Вот уже много лет слышится этот стук, но никто так и не привык к нему. Одни люди думали, что китаец Бог; старики говорили, что это сама смерть, а мальчишки кричали, что это просто-напросто старый смешной китаец. Ведь мальчишкам все старое и странное всегда кажется смешным. Но они не дразнили его, не кричали ему вслед, потому что все-таки он шел, окутанный крохотным облачком опасности. И только один красивый и смелый мальчишка десяти лет, Энди из Салинаса, отважился подразнить старого китайца. Энди гостил в Монтерее и как-то увидел старика. Он сразу понял, что должен подразнить его, иначе утратит самоуважение; но даже храбрый Энди ощутил это облачко опасности. Каждый вечер следил он за стариком и в нем боролись два чувства – дерзание и страх. И вот однажды Энди собрался с духом и пошел за китайцем, распевая тонким мальчишеским голоском дразнилку:

Китаеза говорила:
Я хвостатая горилла.
Белый Джоняя прибежал,
Хвост китайцу оторвал.

Старик остановился и обернулся. Энди тоже остановился. Коричневые, глубоко запавшие глаза уставились на Энди, тонкие, как шнур, губы задвигались. Что случилось потом, Энди так никогда и не понял, но не забыл. Глаза старика стали расти, шириться, и вот уже старик растворился в них. Остался только один огромный коричневый глаз величиной с церковную дверь. Энди заглянул в эту блестящую прозрачную дверь и увидел пустынную землю, плоскую на многие мили, обрамленную вдали цепью фантастических гор, похожих на коровьи и собачьи головы, на гигантские грибы и юрты. Земля эта поросла жесткой короткой травой, там и здесь возвышались на ней песчаные бугорки и возле каждого сидел зверек, похожий на суслика. Кругом было пустынно, одиноко, кроме него – ни души. Энди не выдержал и заплакал. Чтобы не видеть этого ужаса, он зажмурился; когда открыл глаза, опять оказался в Консервном Ряду, а старый китаец, хлопая подошвой, удалялся, завернув в проем между Западной биологической и заводиком «Эдиондо». Только один Энди отважился подразнить старого китайца, но и он никогда больше этого не делал.

вернуться

4

Вонючий (исп.).