Против кого дружите?, стр. 44

Юрий Александрович был не лишен мистики. Его явно волновало потустороннее существование. Интересовала тайна работы мозга. В этом он пытался сотрудничать с академиком Симоновым. Одно время сотрудники академии присутствовали на каждом спектакле, изучали нас, наблюдали, опрашивали, замеряли давление до и после сценических выходов. Вообще Завадский потчевал нас людьми интересными. Однажды пригласил Галину Сергеевну Уланову для встречи с труппой. Его бывшие жены Марецкая и Анисимова-Вульф сели в первый ряд и как по команде вынули одинаковые записные книжки, как бы для записи основных тезисов старшей жены – Улановой. Юрий Александрович оценил юмор.

В последнем своем выступлении перед труппой Завадский тоже шутил. Открытие сезона – Иудин день. Так на театре традиционно называется первый день после отпуска, когда все целуются и не все искренне. На сцене – покрытый красным сукном длинный стол президиума во главе с Ю. А., как мы его звали. И опять…

– Вы думаете, вам после меня будет лучше? Будет хуже, – публично предчувствует Юрий Александрович.

Вспоминает:

– Я ведь почему в режиссуру ушел? Очень тихо говорил. Я был хорошим артистом. Святого Антония играл у Вахтангова. Графа Альмавиву в «Женитьбе Фигаро» у Станиславского во МХАТе. Но очень тихо говорил. Я был очень органичным на сцене…

Внезапно Завадский схватился за сердце. Замер. Президиум тоже замер. Замер и зал. Директор-распорядитель Валентин Маркович Школьников тихо-тихо движется за кулисы вызывать «скорую». Пауза затягивается. Держит ее Юрий Александрович. Держит и держит. И наконец улыбается:

– Я пошутил. Видите, как органично. Вы поверили?

Затем продолжает свое слово. Говорит, говорит и вдруг опять схватывается за сердце. Опять напряженное ожидание, и опять:

– Я пошутил.

В общей сложности Завадский проделал это три раза. И всякий раз мы немели от оторопи. Страшная шутка старого мастера, смотревшего на нас как будто откуда-то со стороны.

Вскоре его не стало. Не стало кумира и архитектора театра нескольких поколений. Им восхищались, боготворили. Женщины любили его. Порой безответно – и тогда мстили ему публично, как Цветаева своей «Повестью о Сонечке», продиктованной оскорбленным самолюбием автора. Мансурова говорила мне: «Юрочка – одуванчик». Говорила со снисходительной ласковостью принцессы Турандот к своему Калафу. Его награждали всеми мыслимыми наградами. «Иконостас», – называла его Раневская. У него учились. И среди его последователей нет ретроградов и консерваторов. Он был трогательный, обворожительный и смешной. Возвышенный, гневный и вдохновенный. Позер и мудрец. Искренний и политик. Он был живой. До конца. Артист, человек Серебряного века нашей культуры, живший сегодняшним и стремящийся из вчера в завтра. Потому по природе своей он не мог устареть, соединяя традицию и мечту. Он мог носить старую вещь и новую, рождая свой стиль. Модный, но не стандартный. Опись, анализ его работ – хлеб критиков. Моя память о нем – личная память. Иногда беру ключ на вахте, отпираю его кабинет. Вхожу в пыль оставленного им пространства. С огромным, в два метра, подарочным карандашом, с прижизненным его бюстом. И не нахожу его. Но слышу в записи его голос:

Восстань, пророк, и виждь и внемли,
Исполнись волею моей
И, обходя моря и земли,
Глаголом жги сердца людей.

Последнее время он редко бывал в театре. Но мы знали, что он есть. Есть точка отсчета, есть обостренный вкус, есть провидение. Знали, что он где-то рядом. У себя на Тверской или на шестом этаже в дирекции, там, где плавает его карп. Карп пережил его. Еще долго смотрел на нас из аквариума. Годы и годы. Теперь перестал. Опустел аквариум.

Однако оставим на время театр. Пойдем в кино.

Лирическая «кинокомедия»

Действующие лица

– Ну как? – спросил я, окончив читать.

Помолчали.

– Занятно, но несколько вычурно, – откликнулся режиссер. – Хотя чисто пластически, изобразительно… Мне нравится, – добавил он, перегнувшись через подоконник.

Там, внизу, из гостиничного подъезда появилась Алина. И молодая, и привлекательная. Большего пока я от нее ничего и не ожидал. Ведь мы только начали нашу историю, наш фильм.

– Ну как? – теперь спросил он.

– Занятная, но несколько вычурна, – отомстил я. – Хотя чисто пластически, изобразительно… – И добавил, перегнувшись через подоконник: – Нравится?

– Да! – решительно удивился он. – Интересно, кого ждет?

– Меня. Поужинать сговорились.

– А можно я с вами?

– Разумеется. Только быстро.

Из дневника

Давно не писал. Не идет, не пишется. Очень давно – длинные годы. Но когда-то ведь все-все, буквально каждую глупость – в дневник. Мысль, чувство, событие, явь, сон, экстаз и обыденность, оформленное и случайное – копил, записывал на черный день. Потом перестал, бросил, действовал… Но приходил черный день – без мысли, без чувства… И открывал, и читал, и спасался – потухшим ликом в корявые записи. И тогда видел, видел истину – мельком, просветом. Случайную, неоформленную, даже в глупости, даже в обыденности. А выношенное, продуманное поворачивалось смешным, наивным – во сне и наяву. Так почему же? Зачем? Отчего?… Да, честно говоря, некогда остановиться, опомниться…

Здесь я уже во второй раз, но только-только огляделся. В прошлый приезд с самолета – в машину, из машины – на площадку, съемка, опять машина, опять самолет… Теперь вот вырвался из театра на несколько дней. Несколько дней… Какое пространство! Можно много прожить, если повезет. Или, не дай Бог, напротив, состариться…

Нет, положительно стоило забираться в такую глушь! Просто Венеция какая-то – поселок в реке. И в клуб, и в баню – на лодках и катерах. Все затопило. Только лозунги да каменные, поросшие мхом львы над водой. И никаких танцев в старом барском саду – здешнем Парке культуры. Еще несколько вечеров тишины… Надо успеть ее снять. Снять размытую до горизонта, обещающую, набухшую водами землю. Надо успеть. Потом, говорят, одумается речка, течение войдет в прежнее русло, и взвоет опять вековая роща трубой иерихонской танцверанды.

Так вот она, значит, какая, наша уходящая, уплывающая натура – всего два слова в сценарии: «весна, половодье». Пятьдесят восемь полезных метров. Съемка с вертолета. Вечерний режим.

Все. Ложусь спать. Завтра с утра снимаем финальную сцену – «прощание». Фактически первая серьезная сцена с Алиной. Алина и я – почти двадцать лет разницы… Она, наша героиня, совершенно другое поколение. Они – «хваткое» поколение. А может быть?.. Ничего не может.

Съемка

Толпа, возникшая здесь непонятно откуда в такую рань, очевидно, надеялась ощупать тайну. Нет, здесь не было места прохожему, праздному любопытству. И те, что все возникали и возникали из предрассветной мглы, стянулись сюда специально, за несколько верст. Пешком, велосипедами, мотоциклами, старые и малые, еще до конца не проснувшиеся – все сюда, по холоду, по росе. Сюда, к нам, к месту действа, в едкую, выкуривающую пиротехническую туманность, отбитую ясностью угольных прожекторов, в хрип динамо лихтвагена и мегафонных команд, к тому симфоническому хаосу лиц, профессий и индивидуальностей, в самой сердцевине которого, бывает, случится интимное – вдруг сотворит актер, и разглядит оператор, и не вырежет режиссер, и проявится чудо – часть жизни, которую кто-то назвал Кино. Ежели это, конечно, подлинное кино. Да ведь каждому, понятно, хочется верить, надеяться, что причастен он именно к такому. Каждому хочется, ну хоть бы чуточку, хоть самую малость, быть свидетелем истины, ощупать тайну.