Семейное дело, стр. 40

Глава 12

Легко сказать: «не отвечать ни на какие вопросы», будто нам для этого нужно лишь держать рот закрытым. И только. Но на самом деле все гораздо сложнее. У помощника окружного прокурора богатая практика, и он умеет формулировать вопросы. Чего стоят хотя бы следующие:

— Зачем вы принудили — физически принудили, — Люси Дакос остаться с вами, когда вы обыскивали комнату ее отца?

— В переданном вами сержанту Стеббинсу заявлении вы, по вашему заявлению, включили все, сказанное вам Пьером Дакосом. Однако вы выпустили его слова о том, что он видел, как один из присутствовавших на том ужине передал Бассетту какую-то записку. Почему вы солгали?

— Если Дакос не говорил вам, кто был на ужине, то как вы вышли на Бенджамина Айго?

— Если Дакос не рассказывал вам об ужине, то откуда вы узнали о нем?

— Зачем вы предупредили Сола Пензера, что нужно заставить Люси Дакос молчать?

— Когда вам стало известно о том, что Ниро Вулф убедил Леона Дакоса не разговаривать с полицией?

— Какие предметы вы изъяли из карманов Пьера Дакоса, прежде чем информировать полицию об обнаружении трупа?

— Что вы нашли в одной из книг в комнате Люси Дакос?

Я привел всего лишь несколько примеров и не включил в перечень вопросы, заданные мне помощником окружного прокурора, с которым я до тех пор ни разу не встречался, — маленьким самодовольным человечком в золотых очках; его вопросы были такими нелепыми — вы бы мне не поверили. Он, в частности, дал понять, будто Ниро Вулф уже раскололся. Утверждать подобное в отношении Сола, Фреда или Орри — еще куда ни шло, обычное дело, рутина. Но сказать такое о Вулфе — глупее не придумаешь.

Что касается меня, то я не могу претендовать на рекорд в абсолютном молчании, хотя с трех часов пополудни в субботу и до одиннадцати часов утра в понедельник я выслушал по меньшей мере две тысячи вопросов от трех помощников окружного прокурора и Джо Мэрфи, начальника отдела по расследованию убийств при окружной прокуратуре. Причем его вопросы не имели ничего общего с убийством. Мэрфи хотел в точности знать, почему Вулфу и мне понадобилось в субботу так много времени, чтобы надеть пальто, и откуда «Газетт» оперативно получила сведения о нашем аресте, успев поместить их в вечернем выпуске.

Отвечать ему я отказывался с особым удовольствием, радуясь случаю натянуть ему нос и оказать брюнету с блондином маленькую услугу, а вот с другими было потруднее, и мои челюсти уже ныли, потому что постоянно приходилось их судорожно стискивать. Беда в том, что мне нравится быстро и находчиво отвечать, и представители правосудия это хорошо знали и старались изо всех сил вовлечь меня в разговор. Двое из них делали это довольно ловко. Отказ отвечать на вопросы вовсе не означает, что у вас есть выбор, а он предполагает абсолютное молчание, и об этом нужно постоянно помнить.

Из всех тюремных камер, в которых мне довелось спать, — включая и кутузку в Уайт-Плейнсе, в тридцати милях от города, — наихудшей оказалась в Нью-Йорке. Причем наихудшей во всех отношениях: скверное питание, грязь, дурной запах, беспокойные сокамерники, непомерные цены на все и вся — от газет до второго одеяла. С Вулфом я не виделся. Не стану распространяться о своих чувствах к нему в течение этих пятидесяти с небольшим часов; скажу только, что они были разными. Ему, безусловно, приходилось труднее, чем мне, но он сам полез на рожон. Я не воспользовался своим правом на один телефонный разговор и не позвонил Натаниэлю Паркеру, предполагая, что это сделает Вулф. Кроме того, Паркер, где бы он ни находился, наверняка читал воскресный номер «Таймс». Но где же он все-таки был сейчас, то есть в понедельник вечером около шести часов? Я сидел на своей койке и старался делать вид, что меня ничто не беспокоит. А проблема — по крайней мере одна из проблем — заключалась в том, что завтра день выборов, и судьи могут не быть на месте — еще одна причина для волнений. Опытный частный детектив обязан знать, работают ли судьи в день выборов, а я не имел ни малейшего представления. В довершение всех несчастий нужно было еще подвернуться этим выборам, а я лишен возможности проголосовать за Кэри. Мои размышления прервали шаги в коридоре, заскрипел поворачиваемый в замке ключ, и незнакомый мне охранник произнес:

— Вас требуют вниз, Гудвин. Мне кажется, вам лучше захватить с собой все ваши вещи.

Обширным багажом я не располагал. Рассовав по карманам кое-какие мелочи, я вышел. Заключенный в соседней камере что-то сказал, но я не обратил на него внимания. Охранник провел меня по коридору до двери со стальными засовами, толщиной с мое запястье, которые открывались с помощью ключа, и дальше к лифту. Пока мы ожидали, он заметил:

— Вы двести двадцать четвертый.

— Неужели? А я и не знал, что у меня есть номер.

— У вас его нет. Столько прошло через мои руки парней, снимки которых публиковали газеты.

— За сколько же лет?

— Двенадцать. Будет в январе.

— Спасибо за информацию. Значит, двести двадцать четвертый. Интересная у вас работа.

— Это вы назвали ее интересной. Для меня она — просто работа.

Лифт остановился перед нами.

В просторном помещении на первом этаже, куда мы проследовали, ярко горели все лампы. Натаниэль Паркер сидел на деревянном стуле возле большого письменного стола, за которым расположился чиновник в форме; другой чиновник в такой же форме стоял рядом. Когда я приблизился, Паркер встал, и мы обменялись рукопожатиями. Чиновник, который стоял, протянул мне карточку размером пять на восемь дюймов и, указывая на кучку предметов на столе, сказал:

— Если все в наличии, распишитесь в строке, отмеченной пунктиром. Ваше пальто там на стуле.

Все было в целости и сохранности — перочинный нож, набор ключей, пустой бумажник — деньги я заранее переложил в карман. Поскольку я продолжал хранить полное молчание, то, прежде чем подписывать, я убедился, что карточка не содержит ничего несовместимого с занятой мной позицией. Мое пальто пахло чем-то отвратительным, а от меня исходил еще более скверный запах, но поднимать из-за этого бучу не стоило. Затем я и Паркер покинули помещение. Чиновник за письменным столом в течение всей процедуры не вымолвил ни слова; Паркер, впрочем, тоже все время хранил молчание. Лишь когда мы вышли на улицу, он заметил: