Последний часовой, стр. 32

Да, когда-то он преклонялся перед благородным стыдом покойного императора, разделял его мечты о восстановлении Польши и братской любви народов. Теперь Поль устал. В том числе и от поляков в своем доме. Сейчас пойдет вниз и разгонит теплую компанию. Или он не догадывается, о чем они говорят?

– Еще Макиавелли называл два рода борьбы. Надо быть лисицей и львом. У слабого нет выбора. Двуличие, притворство, обман – все равно. «У рабов лишь одно есть оружье – измена!»

Не видя лиц, трудно было понять, кто что произносит. Но когда раздался взволнованный женский голос, Павел Дмитриевич не мог не узнать Софи.

– Вы не понимаете. У наших страданий есть мистический смысл. Польша на кресте уподоблена Самому Господу. Это великая миссия, о которой невозможно думать без слез. Наша несчастная родина принесена в жертву во имя искупления грехов всех народов. Именно мы явимся избавителями мира от деспотизма. Дремучая Московия – ничто. Она лишь воплощение зла, для победы над которым Бог избрал без вины мучимую Польшу.

– Тирания боится солнца, – поддержал хозяйку дома ее брат Станислав. – В этой стране все замерзло: и земля, и души. Она выстужена изнутри. Водопад, исторгнутый из недр гранитных скал, скованный холодом и висящий над бездной, – вот символ, который лучше всего подходит для России. Браво, Адам!

– Я еду в Петербург, там подготовлено издание моих «Дзядов», – сказал поэт. – За несколько лет я пригляделся к русским. В чем их характер? Смею заметить, терпение и послушание – вот главные черты. Они чужды смятению, грусти, состраданию, а внутри пусты и темны, как чуланы. Есть ли там душа? Нет ли? Кто знает. Мне представляется, что если у других людей душа подобна бабочке с радужными крыльями, то у русских она – ночной мотылек. Слепая и серая.

Как жаль тебя, как жаль твоей мне доли!
Твой героизм – лишь героизм неволи! —

продекламировал кто-то.

– Господа, вы все время возвращаетесь к одному предмету. – Хрипловатый, глубокий голос, которым это было произнесено, принадлежал Каролине Собаньской. – Дело не в стихах. Мы рвемся помочь, поделиться свободой, сами не понимая, с кем. Русские настолько покорны, что с одинаковым равнодушием принимают все дары тирании: «Мундир, этап, Сибирь, остроги, плети…» Они не хотят избавления от рабства.

– Но это не значит, что свободы не жаждут у нас! Оставим русских. Мы говорим о Польше.

– Справедливо!

– Откуда это вечное стремление обсуждать своих мучителей? – Возмущению Софи не было предела. – Что нам до них? Убить насильника! Или вам нравится стонать в объятьях дремучих варваров?

– Ну, дорогая, этот вопрос мы скорее должны обратить к тебе, – подтрунила над хозяйкой Собаньская.

Софи обиженно пробормотала что-то в ответ. Ее слова заглушил общий смех.

Взываю, отступи, о глыба ледяная!
Доколе под тобой я буду умирать!

Снова взрыв смеха.

– Вы не смеете! – взвилась хозяйка. – Поль исключение из правил, он благороден и добр.

– Но ты ведь не будешь отрицать, что он так же покорен, как и остальные. Ты замужем за рабом-завоевателем. Вдвойне стыдно. – И это говорил один из ее братьев, Станислав.

– Я видел Петербург. Это огромная казарма, – продолжал Мицкевич, – в которой вымуштрованы не только войска, но дома, улицы и обитатели. Этот город построен сатаной. С Петра начинается современная Россия. А кто сам Петр? Венчанный кнутодержец.

– Горстка смельчаков восстала на тиранический порядок, и что же? Они растоптаны. Посажены на цепь в крепости. А остальные? Твой муж, например? – Вопрос был адресован Софи. – Мне казалось, он разделяет либеральные взгляды. Он с ними? С героями? Или «продал разум, честь и совесть за ласку щедрую царя»?

Кто допрашивал госпожу Киселеву? Кажется, один из братьев. По голосу генерал не понял, который.

– Я ничего не знаю, – пролепетала женщина. – Поль еще не вернулся. Возможно, он…

– Оставьте ее. Наши слова должны жечь не самих русских, а их цепи.

– Господа, почему мы все время говорим о поработителях? Неужели у нас нет иной темы? – возмутился граф Олизар. – Что может к нам прийти с Востока? Грязь, мор и глад…

Павел Дмитриевич больше не слушал. Он отошел от двери в гостиную. Его явление на пороге было бы неуместно. Даже катастрофично. Генерал поднялся к себе в кабинет, затеплил свечу и сел за письменный стол. Сжатые кулаки лежали на столешнице. Невеселые мысли гнездились в голове. Сколько бы Поль ни обещал себе жить с женой мирно, был один пункт, по которому они никогда не могли сойтись. Тонко улавливая веяния внешнего мира, Павел Дмитриевич чувствовал, что пункт этот с каждым днем становится все важнее, закрывая и оттесняя на второй план даже Ольгу.

Глава 9

Железный ларец

Санкт-Петербург. По дороге из Петропавловской крепости.

Александр Христофорович никак не мог определиться с возрастом императора. Покойный Ангел был старше него и по летам, и, конечно, по положению. Кто бы сомневался! Поэтому Бенкендорф легко находил свое место. Всегда внизу. На невероятном удалении. Даже если случится сидеть рядом за столом у царицы-матери или получить аудиенцию с глазу на глаз.

С Николаем все выглядело иначе. Он был младше. На 14 лет. Громадная разница. И неоспоримая высота его положения не скрадывала элементарной… молодости. Отсутствия опыта. Незрелости мыслей. В то же время генерал признавал за государем твердую волю и абсолютную честность – вещи в нашем мире редкие. А кроме того, здравый смысл и недурное образование, особенно в точных науках. Проезжая мимо какой-нибудь колокольни, царь мог на глаз прикинуть ее высоту и тут же рассчитать, сколько пошло кирпича, бетона, жести…

Никс был серьезен не по летам. Строг. Привык обуздывать страсти и ни разу не проявил беспечности, легкости, желания оставить дело и поразвлечься. Всего, что так свойственно молодым. Положа руку на сердце, Бенкендорф считал, что это плохо. Сколько человек может сдавливать себя железной рукой изнутри?

Однажды он осторожно сказал об этом и получил в ответ:

– Вы не представляете, что я такое. Ведь вы знали меня в детстве. Разве не помните? Ленивый. Своевольный. Наглый. – В его голосе звучало отвращение. На секунду Александру Христофоровичу послышались интонации генерала Ламздорфа. – Упрямый. Трусливый. Когда я понял, что мне придется царствовать, я был в ужасе. Ничто не сравню с этим страданием. Минутами я думал, что сойду с ума. И все время молился: Господи, Господи, пусть я буду не я, а достойный человек.

Кажется, получилось. Порой рядом с этим собранным, ни на мгновение не расслаблявшимся существом становилось страшно. Он мог взорваться изнутри от громадного напряжения. А порой… задавал прямо-таки детские вопросы и даже не подозревал об этом.

В пятницу после обеда они возвращались из Петропавловской крепости в дрожках. Обсуждали ответы, полученные от Орлова. Вдруг император задумался.

– А что Мишель говорил о Муравьеве и Бестужеве? Будто они хвалили друг друга наедине. В каком смысле?

– В том самом. – Бенкендорф всегда умел пояснить дело без оскорбительных подробностей.

Его замечание вогнало государя в еще большую задумчивость.

– Я никогда не понимал… каким образом? – поборов смущение, сказал он. – Чисто технически.

Александр Христофорович бросил выразительный взгляд на круп лошади.

Молчание сделалось почти ощутимым.

– Но… крайне же неудобно…

– Не то слово.

Повисла такая глубокая пауза, перед которой бледнело безмолвие отцов-пустынников.

– Вот где корни бедствий. – После длительного размышления произнес император. Нравственный разврат предваряет политический.

Бенкендорф сокрушенно вздохнул. Плоды закрытого воспитания! Едва Николай вывернулся из-под каблука матери, его приняла в нежные объятия жена. Он уже стал отцом, не успев задаться половиной вопросов, которые составляли сущность прыщавого юношеского интереса самого Шурки.