Последний часовой, стр. 12

– Он благословил императора, но рек: царства твоего все равно что вовсе не будет, ни ты не будешь рад, ни тебе не будут рады, умрешь от руки тех, кого ласкаешь. Говорят, что после этого Авеля снова заключили в крепость. Но сие сомнительно. Впрочем, брат ваш его выпустил и просил утешения после приключившейся не от Бога смерти государя Павла Петровича. Утешения монах не дал, а сказал: сожгут твою Москву французы. Вот тут уже и кроткий не вынес. Авеля заковали и послали в Соловецкую тюрьму, где томился он лет десять. Когда уже Москва погорела, а война кончилась, император его простил, признал пророчества истинными, но умолял более ни слова не говорить.

– Где же он теперь? – насупился царь.

– Надо полагать, странствует.

Филарет смотрел на Николая ясными голубыми глазами. Государь подал ему записку Боровкова. Пробежав ее, митрополит покачал головой. Тянут пророка за язык. Не его воля – говорить или молчать. Что пришло, то и отдает людям.

– Неужели и ваше величество определит старика в крепость? Ему уже семьдесят.

Император пожал плечами.

– Крепости для него не хочу. Монастырской тюрьмы тоже. В Суздаль пусть едет, для смирения, в Спасо-Евфимиевскую обитель, где еретики и одержимые трудятся. Передайте ему от меня, что следующее предсказание будет последним. Я кротостью обижен.

Глава 4

Откровения

Кто бы мог подумать, что Александр Раевский проявит интерес к семейным делам! Всегда отстраненный, равнодушный, дурно ладивший с отцом и не различавший сестер, он вдруг с горячностью встал на защиту Мари. И за один месяц продвинулся дальше, чем все Раевские и Волконские вместе взятые.

Матери отрадно было думать, что дни, проведенные в крепости, изменили ее первенца. Весь напускной эгоизм сгорел. И сердце, до того черствое, открылось состраданию. Но более дальновидная из сестер – Екатерина – подозревала Александра в тайном умысле.

– Этот своего не упустит, – говорила она и только не могла придумать: о какой выгоде печется братец среди общего горя?

Престарелый генерал, у которого голова шла кругом от обрушившихся на его дом напастей, слабо понимал, что происходит. Он только обивал пороги. Искал встреч с сильными покровителями. Прежними сослуживцами. Вошедшими в милость друзьями. Все его избегали. Разводили руками. Говорили, что за Мишеля Орлова, мужа Катеньки, постарался брат. Злодея не повесят, не сошлют, не разжалуют. Самое большее – отправят в деревню. А не дерзил бы императору – и так бы сошло. Но с Сержем, с Сержем иной оборот. Он кругом виновен. И некому за него заступиться.

Да тут еще оба сына побывали под следствием. Правда, недолго. Всего месяц. Но и этого бородинскому герою хватило. Старик стал запинаться при разговоре. Внезапно замолкал и низко клонил голову. Вернувшись из узилища, Александр умел показать себя мучеником. Сообщал, что теперь уж не таков, как прежде. И отводил взгляд. И надолго замыкался, лелея пережитое…

Трудно передать ту безнадежность, тот нравственный упадок, который не постепенно, а вдруг охватывает человека, чуть только дверь каземата захлопнется. Александр был потрясен и смят ими. Все связи порваны. Мир остался за стеной. Да и есть ли он? Ни звука. Кроме капель воды с потолка. Кроме шуршания крыс. Лязга замка, отодвигаемого сторожем в час кормежки. В этом существовании таилось нечто животное. Нечто ниже человеческого достоинства.

Еще вчера на тройке его привезли во дворец. С ним беседовал генерал Левашов, человек обходительный и малонастойчивый. Потом выяснилось, что это был предварительный допрос! И тут же Александра представили императору, который с ходу пообещал расстрелять в двадцать четыре часа, если не будет толку, но, узнав фамилию, смягчился, не гнушался выразить сочувствие и даже ободрил скорейшим выяснением всех обстоятельств.

И вот он заперт в какой-то хлев! Сыро, темно, не то кровать, не то нары. Плоский тюфяк, набитый мочалкой, и такая же подушка, обтянутая дерюгой. Оловянная кружка. Деревянная шайка. Шесть замазанных стекол. Глазок в двери, чтобы сторож упражнял свое оскорбительное любопытство.

Правда, допросами арестанта не мучили, все чаще предоставляя самому себе. И, наконец, совсем оставили. Видно, были птицы поважнее.

Александр целыми днями лежал на топчане, все глубже погружаясь в безучастность. Его мысли уносились далеко, притянутые единственным по-настоящему сильным магнитом. В Белой Церкви с крыш уже сползали подтаявшие шапки снега. Ярко-голубое небо прорезали белые дымки от печных труб. Внуки старухи Браницкой швырялись в саду снежками. Если бы Александр был там, он построил бы для них крепость.

Где сейчас Лиза? У матери? Или в Одессе? О последнем не хотелось думать. Пусть она стоит на крыльце, у деревянного резного столбика, поддерживающего козырек. Мирная картина разъедала душу, как щелочь. Больше всего на свете Раевский хотел вернуться туда. Там его место. Там его дом. Там по временам он счастлив. Александр закрывал глаза и представлял, что это его дети, его усадьба, а Лиза… его жена.

Все было возможно. Он сам отказался. Как поздно человек понимает, в чем истинное призвание. Раевский не бунтарь, не якобинец, не карбонарий. Наигрался. Что ей стоило подождать? Она ждала одиннадцать лет. А потом… вышла замуж за Воронцова. И уверена, что любит. Долго ли продлится заблуждение?

Как, скажите на милость, он очутился в этой яме? Нужнике? Смрадном стойле? Дверь захлопнулась. Замок заскрипел. Узник наедине с собой. Какая встреча!

– Сторож! – возопил Александр. – Часовой! Унтер-офицер!

Глухое молчание.

– Позовите ко мне плац-майора! Немедленно!

Все охранники на один покрой. Их лиц Раевский запомнить не мог и не старался. По прошествии часа принесли еду. Оловянную миску со щами, другую с гречневой кашей и тарелку с четырьмя кусками высохшей телятины.

– Это обед?

Молчание.

– Ты, брат, хоть мычи иногда.

Капуста мороженая. Жир подгорелый. Мясо на воде. Горчайшее сливочное масло в гречке. В первый раз ничего из этого Раевский проглотить не смог, и сторож, к немалому своему удовольствию, уволок арестантский паек.

После обеда явился краснощекий лысый толстяк плац-майор Подушкин. Он подслеповато мигал и явно не знал, как ему держаться с полковником, который, шутка ли, уже в крепости, но еще не разжалован и очень даже может быть отпущен.

– Прикажите принести мой чемодан, трубки и табак, – распорядился Александр.

Подушкин замотал головой, отчего стал похож на упрямого низкорослого ослика.

– Здесь этого не положено.

– Боитесь, каземат загорится? – съязвил Раевский, оглядывая каменные сырые стены.

Юмора Подушкин не понимал и надулся.

– Табаку нельзя, говорю.

– А булку?

– Что-с?

– Я солдатского черного хлеба есть не могу.

– Пирожки положены к чаю.

– У меня с собой был чемодан с бельем, платьем и деньги тысяча пятьсот рублей. Извольте доставить.

– Вот уж не знаю, где они затерялись.

– Хоть белье отдайте!

– Да нет у меня вашего белья! – С этими словами майор ринулся вон из камеры придирчивого арестанта. Александр хотел присесть на кровать, но тут же вскочил. Усталость еще не переборола в нем отвращения, и он не представлял, как коснется этого грязного ложа.

Под вечер принесли кружку чаю, четыре кусочка сахару и булку. Отдав сторожу сахар в качестве подкупа, узник оставил себе хлеб как единственное средство поддержать бренные силы. И, вооружась мужественным отчаянием, приступил к кровати. На счастье, он прибыл в крепость в медвежьей шубе, которую у него не отобрали по чистому разгильдяйству. Уложив ее поверх матраса, Раевский почувствовал себя в относительной безопасности от атакующих блох и с опаской преклонил голову. Судьба на несколько недель вперед была решена.

Оставалось только глядеть в потолок да вспоминать смешные случаи. Его взяли в доме отца в Киеве, а в Петербурге сначала привезли на главную гауптвахту. Здесь было так много арестованных и все друг другу знакомы, что стоял неумолчный гул разговоров. Прикомандированный к ним комендант Зимнего генерал Башуцкий совсем потерял голову от страха и суетливо бегал из угла в угол, ставя между задержанными где стул, где столик, где целый диван.