Любите ли вы Брамса? (сборник), стр. 19

Но это не мешало ей жить с Симоном, вздыхать ночью в его объятиях и подчас не отпускать его от себя, прижимать тем движением, которым женщина привлекает к себе лишь ребенка или очень умелого любовника, движением собственницы, столь неуверенной в долговечности своей власти, что даже Симон не постигал всей глубины этого чувства. В такие минуты Поль была на грани старости, становилась покорной рабой того чудесного, единственного желания любви, которое только и ведомо старости. И она сердилась на самое себя, на Роже — зачем его нет здесь: при нем она не раздваивалась, не отделяла себя от него. В минуты близости с Роже она чувствовала, что он ее господин, а она его собственность; он был немного старше ее, все в их связи отвечало моральным и эстетическим нормам, которых она, оказывается, придерживалась, до сего дня сама не подозревая об этом. А Симон не чувствовал себя ее господином. Повинуясь бессознательному актерскому инстинкту, он непрестанно разыгрывал роль подопечного, не понимая, что тут-то и есть его гибель, — следуя этой роли, он засыпал на плече своей подруги, как бы ища у нее защиты, вскакивал на заре, чтобы приготовить ей завтрак, спрашивал у нее по любому поводу совета. Все это трогали Поль, но стесняло ее, как нечто неположенное, неестественное. Она уважала его, ведь теперь он работал; он как-то даже свозил ее в Версаль на судебный процесс, где ради нее блестяще разыграл роль молодого адвоката: пожимал чьи-то руки, благосклонно улыбался журналистам и все время возвращался мыслью к ней, как к некой оси своего вдохновения. Вдруг он прерывал свои словесные излияния, чтобы повернуться в ее сторону, и бегло взглядывал, желая убедиться, что она на него смотрит. Нет, он не играл перед ней комедию мужской отрешенности. И она тоже не спускала с него глаз, вкладывая в свой взор самое живое восхищение, самый живой интерес. Но как только Симон поворачивался спиной, взгляд ее сразу же менялся, принимая нежное, пожалуй, даже горделивое выражение. Женщины откровенно им любовались. Она чувствовала себя прекрасно — есть кто-то, кто живет ради нее. Вопрос о разнице в их возрасте уже перестал для нее существовать; она не спрашивала себя: «А через десять лет будет он меня любить или нет?» Через десять лет она будет одна или с Роже. Какой-то внутренний голос твердил ей это. И при мысли о своей двойственности, против которой она сама была бессильна, нежность ее к Симону возрастала: «Моя жертва, любимая моя жертва, мой мальчик, мой Симон!» Впервые в жизни она наслаждалась этой страшной радостью — любить того, кого ты неотвратимо заставишь пройти через муки.

И это «неотвратимое» со всеми последствиями пугало ее: вопросы, которые рано или поздно поставит перед ней Симон, которые он вправе поставить в качестве человека страдающего: «Почему вы предпочли мне Роже? Почему этот невнимательный хам восторжествовал над моей неистовой любовью, которую я дарю вам каждый день?» И Поль почти теряла рассудок, ища слова, которыми она объяснит Симону, что есть для нее Роже. Она не скажет «он», она скажет «мы», так как не может разъединить их жизни. Хотя и не знает почему. Возможно, потому что усилия, которых требовала от нее эта любовь в течение шести лет, эти вечные, эти мучительные усилия, , стали ей, в конце концов, дороже самого счастья. И она из гордости не могла примириться с мыслью, что усилия эти тщетны, и гордость ее, снося удары, лишь крепла, избрав себе Роже наставником мук, освятила его в этой роли. Так или иначе, он вечно ускользал от нее. И эта борьба, успех которой был весьма сомнителен, стала смыслом ее жизни. Между тем она не создана для борьбы, она напоминала себе об этом, проводя ладонью от затылка ко лбу по шелковистым, мягким кудрям Симона. Она могла бы скользить по жизни, как ее рука скользит сейчас по его кудрям; она шептала об этом Симону, Долгие часы, прежде чем заснуть, они лежали в полной темноте. Они держались за руки, шушукались, временами ее охватывало несуразное ощущение, будто рядом — ее школьная подружка, им обеим по четырнадцать лет и находятся они в одном из тех полупризрачных дортуаров, где девочки шепчутся о боге и о мальчиках. Она шептала, и Симон, восхищенный этими таинственными полупризнаниями, тоже понижал голос до шепота.

— А как бы ты жила?

— Осталась бы с Марком, с мужем. В конце концов, он был милый человек, очень светский. Слишком богатый… А мне хотелось попробовать…

Она пыталась втолковать это Симону, почему и как ее жизнь внезапно вылилась в одну из форм жизни, в тот самый день, когда она решилась с головой нырнуть в сложный, трудный, унизительный мир женских профессий. Хлопоты, материальные заботы, улыбки, молчаливые отказы. Симон слушал, стараясь извлечь из ее воспоминаний то, что могло иметь отношение к их любви,

— А потом?

— Потом, думаю, жила бы так: стала бы со временем потихоньку изменять Марку, впрочем, не знаю… Но, во всяком случае, у меня был бы ребенок. А ради одного этого…

Она замолкла. Симон обнял ее; он хотел иметь от нее ребенка, всего хотел. Она рассмеялась, нежно коснулась его век губами и продолжала:

— В двадцать лет все было по-другому. Я прекрасно помню, как я решила во что бы то ни стало быть счастливой.

Да, она прекрасно помнила это. Она бродила по улицам, по пляжам, подгоняемая своей мечтой; она все шла и шла, стараясь набрести на какое-нибудь лицо, на какую-нибудь мысль: на добычу. Воля к счастью парила над ее головой, как парила она до того над головами трех поколений, и не было недостатка в препятствиях, и все казалось, что их мало. Сейчас она уже не стремилась брать, она стремилась сохранить. Сохранить профессию, сохранить мужчину, в течение долгих лет одну и ту же профессию и одного и того же мужчину, и теперь к тридцати девяти годам она все еще не была особенно в них уверена. Симон засыпал рядом с ней, она шептала: «Спишь, милый?» — и, услышав эти два слова, он спросонья отрицал, что спит, прижимался к ней в темноте, окутанный ее ароматом, их общим теплом, счастливый, как в сказке.

Глава XVII

Это была уже тридцатая сигарета. Он понял это, потушив окурок о край переполненной пепельницы. Он даже содрогнулся от отвращения и опять, уже в который раз, зажег лампу у изголовья кровати. Было три часа утра, заснуть ему не удавалось. Он резким движением распахнул окно, и ледяной воздух с такой силой ударил ему в лицо, в грудь, что он тут же захлопнул окно и прислонился лбом к стеклу, как бы желая «разглядеть» холод. Но ему надоел вид пустынной улицы, он кинул взгляд на свое отражение в зеркале и тут же отвел глаза. Вид у него был скверный. С ночного столика он взял пачку сигарет, машинально зажал сигарету зубами и тут же положил ее обратно. Он разлюбил эти машинальные жесты, которые в его глазах составляли одну из прелестей жизни, он разлюбил повадки одинокого мужчины, он разлюбил вкус табака. Надо бы полечиться, он совсем развинтился. Конечно, он очень сожалел о разрыве с Поль, но не от этого же он заболел на самом деле. Сейчас она, должно быть, спит в объятиях этого избалованного мальчишки, она все забыла. Разумеется, можно было выйти из дому, взять первую попавшуюся потаскушку и напиться. Что, впрочем, всегда и предполагала Поль. Поль, он чувствовал это, никогда по-настоящему его не уважала. Считала его деревенщиной, грубияном, хотя он принес ей в дар самое лучшее, что в нем было, самое надежное. Все женщины на один лад: они всего требуют, все отдают, незаметно приучают вас к полному доверию, а затем в один прекрасный день уходят из вашей жизни по самому ничтожному поводу. Для Поль связь с каким-то Симоном, конечно, ничтожный повод. Да, но сейчас-то этот мальчишка обнимает ее, склоняется над ее запрокинутой головой, над этим телом, таким нежным, так умеющим отдаваться ласке… Он резко повернулся, закурил, наконец, сигарету, вдыхая табачный дым с какой-то яростной жадностью, потом вытряхнул пепельницу в камин. Надо бы протопить: всякий раз, когда Поль приходила к нему, она разжигала огонь, долго стояла перед камином на коленях, следя, как зарождается пламя. Иной раз подбрасывала поленья точными, спокойными движениями, потом подымалась с колен, отступала во мрак, а комната становилась розовой, живой, вся в игре теней; в такие минуты его тянуло к ней, и он говорил ей об этом. Но все это было уже давно. Сколько времени Поль не приходила к нему сюда? Должно быть, два, три года? Он взял себе за привычку ездить к ней: так было удобнее, она его ждала.