Лондон. Биография, стр. 44

Респектабельную часть горожан в XVII веке эти развлечения отнюдь не привлекали. К их услугам был ряд аккуратно распланированных и хорошо оборудованных общественных мест для здоровых прогулок. К началу XVII века поля Мурфилдс осушили, и на их месте разбили «верхний парк» и «нижний парк»; несколько лет спустя поля Линкольнс-инн-филдс также были приспособлены для «общественных прогулок и забав». Очень популярен был парк Грейз-инн-уокс; в Гайд-парк, хотя он по-прежнему был королевским парком, пускали публику на скачки и кулачные бои. Сент-Джеймс-парк был создан чуть позже; там, по словам Тома Брауна, журналиста того времени, «среди зеленых лужаек мы имели удовольствие беседовать с разнообразными лицами обоего пола… тревожили нас лишь горластые молочницы, кричавшие: „Молочка, милые дамы! Крынку молочка от рыжей коровы, сэр!“»

Но подлинная природа Лондона – это не кустики и не парковые лужайки, а природа населяющих его людей. Ночью под сенью деревьев, как писал граф Рочестерский, «происходят изнасилования, инцесты и акты мужеложства», а пруд Розамунды в юго-западной части Сент-Джеймс-парка приобрел печальную известность как место самоубийств.

В увеселительном саду Спринг-гарденз была лужайка для игры в шары и мишени для стрельбы в цель. В Нью-Спринг-гарденз (позднее – Воксхолл-гарденз) были аллеи и мощеные дорожки. В небольших увитых зеленью киосках продавали вино и пунш, нюхательный и курительный табак, нарезанную ветчину и четвертинки кур; среди деревьев прохаживались женщины легкого поведения с висящими на шее золотыми часами – знаком их профессии. Подмастерья и их девицы посещали Спа-филдс в Кларкенуэлле или Гротто-гарденз на Розоман-стрит, где предлагались развлечения «более низкого пошиба», звучали песни и музыка и можно было получить чай, мороженое и алкогольные напитки.

К нынешнему времени энергия эта большей частью улетучилась. Парки теперь – спокойные участки среди лондонского шума и суеты. Они влекут к себе несчастных и неприспособленных. Безработным и бродягам хорошо спится в тени деревьев, как и тем, кого просто утомила городская жизнь. Лондонские парки, которые часто называют «легкими города», дышат, как дышат спящие. «Поскольку день был весьма жаркий и я устал, – писал Пипс 15 июля 1666 года, – я улегся на траву подле канала [в Сент-Джеймс-парке] и немного поспал». Этот утомленный мир изображен на гравюре Хогарта, где лондонский красильщик и его семья возвращаются из загородного увеселительного сада Садлерс-уэллс. Ландшафт позади них пасторальный, идиллический, но обратный их путь в город пролегает по пыльной дороге. Пухлая беременная жена одета по городской моде и держит веер с классицистским узором, но беременна она потому, что наставила мужу рога, и тот выглядит усталым и потерянным. Он несет на руках маленького ребенка; двое их старших детей дерутся, а их собака с тоской смотрит на канал, по которому вода из Излингтона идет к лондонским питьевым фонтанам. Повсюду изнеможение и жара; так близится к концу поход на лоно природы. И в более поздние времена, вплоть до нынешних, утомленные и издерганные горожане по-прежнему возвращались и возвращаются в Лондон после «вылазок», как узники в тюрьму.

Глава 17

Музыку!

К середине XIX века увеселительные сады вышли из моды, и наследниками их стали «концертные комнаты» и концертные залы, возникавшие в городе повсеместно. В 1765 году было объявлено, что в «большом зале» в Спринг-гарденз выступит восьмилетний Моцарт, чья «игра на клавесине исполнена совершенства, превосходящего всякое… воображение».

Музыка в Лондоне не исчерпывалась, однако, концертным музицированием. Лондонские арии и напевные жалобы возникли вместе с первым уличным торговцем и с той поры не умолкали. Часто отмечалось, что «низший пласт» культуры коренных лондонцев способен оживлять и переформировывать традиционные культурные сферы. Образ малолетнего Моцарта, музицирующего в концертном зале, следует дополнить замечанием Генделя о том, что толчок к созданию некоторых лучших его вокальных произведений дали ему мелодичные возгласы уличных торговцев. В городе «высокое» и «низкое» неизбежно переплетаются между собой.

В «Лондоне-разорителе» мы слышим голоса торговцев средневекового Чипсайда, выпевающие: «Спелая земляника, вишня с рисом»; «Нитки парижские, самые лучшие… Горячие бараньи ножки… Макрель… Зеленый тростник!» Costermonger (первоначально торговец фруктами, позднее – фруктами и рыбой) кричал: «Costards!» («Крупные яблоки!»), но в последующие столетия «coster», сидя на своей повозке, уже выводил: «Морские языки-и!.. Пикша живая!.. У-у-у-гри!.. Макре-ель! Мак-мак-мак-макрель!» Так и разносилось вдоль по улицам и вдаль по столетиям: «Девушки, дамочки, вам мои шпилечки!.. А вот у меня угри-угрища… Клац-клац-клац-клецки!.. Серные спички, свечной приклад… Купите воску или вафель… Старую обувь на метлы меня-аю… Покупаем кроликов-кролей… Кому вилы, совки?.. Крабы, крабы, крабы, всякие крабы… Жирные куры – налетай, не зевай!.. Старые стулья починяю… Ненужное с кухни берем-берем… Носки полотняные, на шиллинг четыре пары… Четыре связки репчатого луку… Джон Купер – на все руки мастер… Свежая речная водица».

О возгласах лондонских уличных торговцев написана не одна книга, и мы вдобавок располагаем зримыми образами тех, кто издавал эти возгласы. Персонификация была одним из путей расшифровки городского хаоса и средством превращения бедноты, или «низшего сословия», в галерею типов. Продавец трески, к примеру, носит старый фартук, а уличный торговец обувью щеголяет в пелерине. Продавщица сушеного хека держит корзину с товаром на голове, торговка апельсинами и лимонами – у бедра. Кроликов и молоко, как правило, продавали ирландцы, старую одежду и заячьи шкурки – евреи, зеркала и картины – итальянцы. Старая женщина, торгующая совками для каминов, носит старомодную островерхую шапку – символ зимних месяцев. Сельские женщины, которые шли в столицу со своим товаром, как правило, надевали красные накидки и соломенные шляпки, сельские мужчины втыкали себе в волосы цветы. Торговцы рыбой были обычно беднее прочих, а женщины, продававшие одежду, старались принарядиться.

Так или иначе, поношенная, а то и рваная одежда большинства уличных торговцев отчетливо указывала на нужду. Многие из них были хромы и увечны, и, как заметил Шон Шесгрин, редактор «Уличных криков города Лондона, запечатленных с натуры» Марцеллуса Ларона, «если здесь есть преобладающее выражение лица, то это выражение измученности и меланхолии». Портреты, выполненные Лароном, отчетливо индивидуальны, здесь нет «типов» и категорий, и его искусство позволяет нам разглядеть черты личных судеб и обстоятельств. Неповторимые лица и фигуры, награвированные им в 1680?е годы, молчаливо представительствуют за многие поколения торговцев, оглашавших криками городские улицы.

Когда бедный торговец умирал – или передавал свое скудное «дело» кому-то другому, – мелодия его криков подхватывалась точно эхом. Безусловно, справедливо писал в 1711 году Аддисон: «Люди узнаю?т, какой товар продается, скорее по мотиву, чем по словам». Слова зачастую были плохо слышны издалека, да и произносились не слишком отчетливо; мастера, ремонтировавшего старые стулья, узнавали по низким, заунывным звукам, тогда как продавец битого стекла издавал резкие, жалобные вскрики, вполне соответствовавшие его товару. Впрочем, мотив порой становился источником путаницы. Продавец креветок мог использовать те же интонации, что и торговец водяным крессом, а картофель продавался под ту же «музыку», что и вишни.

На протяжении лет – или, скорее, веков – в говоре торговцев неуклонно шло усечение или сокращение слов. «Will you buy any milk today, mistress» («Вы купите сегодня молока, госпожа?») превратилось в «Milk maids below» («Молочницы внизу»), затем в «Milk below» («Молоко внизу»), затем в «Милк-оу» и, наконец, в «Мьоу» или «Мии-оу». «Старая одежда» – «Old clothes» («Олд клоуз») – превратилась в «О-кло». «Соленый хек» сделался «бедным Джеком», после чего возглас «Бедный Джон» взяли на вооружение разносчики сушеной трески. Трубочисты кричали: «Уи-ип» или «И-ип» (от «sweep» – «прочищаю»). Пирс Иган, автор книги «Лондонская жизнь», вспоминает «торговца, в чьем крике я всякий раз мог расслышать только „happy happy happy now“ – „счастлив, счастлив, счастлив теперь“».