Встречи на футбольной орбите, стр. 2

Глава 1

ДВУХТЫСЯЧНЫЙ…

Семья наша была своеобразная. Отец и его брат Дмитрий корнями уходили к «псковичам»: к выходцам из Псковской губернии, исстари славившейся своими охотниками-егерями по «красному зверю»: медведю, волку, лисице. Целые кланы Зуевых, Лихачевых, Старостиных из поколения в поколение растили мастеров охотничьего дела, зимой промышлявших в лесу, а летом в приречных и приозерных болотах, натаскивали собак по болотной дичи – бекасу, дупелю, вальдшнепу, коростелю.

Помню, что школьником испытывал какую-то неловкость, называя профессию отца. «Егерь», – почему-то смущаясь, отвечал на вопрос. «Кто, кто?» – нередко переспрашивал школьный приятель. «Ну, егерь, егерь, понимаешь, который охотится». Но спрашивающий, мне казалось, так и не мог понять, почему это мой отец назывался егерь, а не просто охотник.

Необычными были наши семейные отъезды на все лето в деревню. Отцовские четвероногие воспитанники – кофейно-пегие пойнтеры, сеттеры-гордоны, ирландцы, лавераки, а по нашему ребячьему пониманию соответственно коричневые, рыжие, серые, соединенные попарно смычком, поднимали неистовый лай при погрузке в товарный вагон. Отъезжающая публика с любопытством смотрела на нашу посадочную кутерьму, когда отец со своими помощниками метал вверх очередную визжащую пару легавых, будущих чемпионов на ежегодных Всероссийских полевых испытаниях охотничьих собак.

Совсем непохожим на деревенский устанавливался распорядок в нашей семье, будь то в деревне Погост, где мы селились у родителей матери, в так называемой передней, чистой избе, или в соседней деревне Вашутино, в которой снимали дом у известного художника Кардовского.

Мы были не барчуки, но и не крестьянские дети. Так, что-то среднее между ними. Про нас так и говорили – егерские. Если погостовские или вашутинские ребята с ранних лет несли все тяготы деревенских работ, с зарей вставали косить, бороновать, а то и пахать наравне со взрослыми, по заведенному во всех деревенских семьях порядку, то мы это делали, когда захочется, больше из желания похвастаться – «я тоже сегодня косил».

В охотку бывало встать деду в спину и в удовольствие помахать косой или пошевелить граблями скошенную траву на приусадебном участке.

Но одно дело – хочу, а другое – надо. Мишке Марьину, моему закадычному другу, боронить было «надо». А мне хотелось. Я испытывал великое желание подержать веревочные вожжи в руках и управлять настоящей (!) лошадью, вышагивая сбоку деревянной бороны по вспаханной полосе и, подражая взрослым, покрикивать «Н-н-но, лентяй!».

Мишка со своей крестьянской сметкой без труда угадывал, чем можно соблазнить городского мальчишку с выгодой для себя.

Вот наш диалог, погостовского и московского парнишек, примерно десятилетнего возраста, с сохранением местного произношения: сельского четко на «о», городского на «а».

– Хочешь проборонить полосу?

– Хачу.

– Поди, неси ситного.

– Ситнава нет. Таболку?

– Поди, неси тоболку.

Я мчался домой, выпрашивал у матери тоболку и совал ее Мишке, в обмен получая вожжи.

Какое ощущение взрослости – дело! Удовлетворение извечной тяги детворы к самостоятельности. От игры – к «всамделишному». Настоящие веревочные вожжи в руках!

Мишка признавался мне, что он также испытывал муки зависти, когда видел, как я несу за отцом настоящее охотничье ружье, направляясь с собакой на болото.

Ни пахаря, ни охотника из меня не получилось. Но в детстве и юношестве на деревенском приволье я прошел великолепную школу физического воспитания.

Позднее, после смерти отца, в голодное время, когда я за кусок хлеба ходил в пойму косить, изнемогая от усталости и жалящего гнуса – комаров, слепней, паутов, мошкары, когда пахал, из последних сил стараясь удержать плуг в борозде на должной глубине, когда жал и молотил в одном ряду со взрослыми, когда вставал с восходом и ложился после захода солнца в самый длинный день летней страды, только тогда я понял разницу между «хочу» и «надо»…

Отец и дядя Митя были сильными людьми. Двухразовые занятия, как сейчас принято говорить о футбольных тренировках, у наших старших были обязательной нормой. От утренней зари и до вечерней егеря, с перерывом на обед, находились в болотах. С утра на ближней подозере известного Вашутинского озера, вечером на дальней. Они были неутомимы в своих тренерских трудах и заканчивали очередной день словами – «Собаки устали, пора идти домой».

Надо было видеть собак, возвращающихся с натаски. Множество километров они отмахали в поисках дичи, гоняя «челноком» впереди егеря, по кочкам и воде, поперек болота, прочесывая пространство маховыми скачками, методично продвигаясь к цели, как косарь на лугу, – мах влево, мах вправо, только амплитуда маха метров триста туда-обратно.

И вдруг… стойка! Словно струна – корпус, вытянута голова, хвост – стрелой, чуть приподнята согнутая передняя лапа, на глазах собака становится длиннее вдвое. Тут уж егерь не дремал: ружье на изготовку, посыл собаки вперед, и дичь не выдерживает. Взлет, выстрел, и вышколенный пес угодливо несет в зубах своему воспитателю «поноску» – бекаса или дупеля.

Отец был отменный стрелок. Бекас – самая трудно поражаемая цель. Он летит от охотника, как говорится, «в угон», выписывая в воздухе синусоиду. Но сколько мне ни приходилось бывать с отцом на болотах, он по бекасу ни разу не «спуделял».

Возможно, этому способствовало несчастье, происшедшее с ним в молодые годы. На садках, подпуская вверх из кювета голубей, отец неосторожно высунулся из укрытия, и поторопившийся стрелок угодил ему дробиной в левый глаз. Теперь ему при выстреле не надо было прищуриваться, а правый глаз был ястребиной зоркости.

Так или иначе, но с охоты он возвращался всегда с полным ягдташем, а похудевшие за рабочий день собаки, прямо-таки уменьшившиеся в размерах, плелись сзади охотников, поджав хвосты и едва таща ноги.

Но не таков был Джинал, оставшийся в моей памяти по сие время как злой гений из собачьего мира. Черно-пегий пойнтер, статный красавец с породистой головой, Джинал обладал, кажется, всеми самыми отвратительными пороками. Он был ленив и обжора. Коварная изворотливость напрочь лишила его добросовестности. Скрытная злобность дополнялась у него необузданным подхалимством.

Пользуясь силой, которой он был награжден с избытком, этот лентяй первым, расталкивая остальных, кидался к отцу лизнуть руку, чтобы выпроситься на болото. Но когда, еще не будучи до конца разоблаченным, он прибывал на подозеру, то вместо работы «челноком», нарушая элементарные требования тактики поиска, едва передвигался ленивой трусцой в разных направлениях, вспугивая дичь и демонстрируя ко всему прочему полное отсутствие чутья. Он доходил до такой наглости, что позволял себе во время натаски сесть на кочку отдыхать. Для сравнения представьте себе футболиста, прилегшего на поле отдохнуть во время матча.

Этот пес был способен на все. Возвратясь с охоты отдохнувшим на свежем воздухе, он громче других собак лаял, требуя немедленной кормежки. Бросался к котлу с неудержимым напором и жрал пшенный суп с конским мясом, заглатывая куски не прожевывая, давясь, не давая конине даже остынуть, что лишало его мало-мальского чутья.

Джинал стал проблемой целого лета. Он не поддавался исправлению. Смирел после взбучки арапником, жалобно подвывая во время наказания. Но ни лени, ни обжорства, ни подхалимства, ни коварства не сбавлял и по-прежнему исподтишка кусал за ухо соседа по кормежке, если тот вдруг нацелился на облюбованный им кусок.

Судьба Джинала стала ясна, когда он сильно прокусил ногу самой талантливой суке Леде, стоявшей первым кандидатом на золотую медаль в предстоящих испытаниях.

Чашу отцовского терпения переполнил проступок, квалифицирующийся егерским уставом для охотничьих собак как самое тяжелое собачье преступление. Джинал на охоте сожрал подраненного бекаса и, несмотря на отчаянные приказы егеря: «Даун!.. Даун!..» – сбежал домой.