Два капитана(ил. Ф.Глебова), стр. 79

Но тут же он приосанился и затрещал, затрещал. Поминутно он называл Ивана Павлыча «товарищ Кораблёв» и хвастался невыносимо. Он сказал, что это была великая, историческая экспедиция и что он много работал, очень много, «чтобы всё было великолепно». При этом он ни минуты не мог усидеть на месте — вставал, делал разные движения руками, хватал себя за левый ус и нервно тянул его вниз и так далее.

— Но это было очень давно, — наконец сказал он, как будто удивившись.

— Ну, не очень давно, — возразил Кораблёв. — Незадолго до революции.

— Да, незадолго до революции. Я тогда не служил в артели инвалидов. Но это временное, эта служба, потому что у меня большие заслуги. Мы тогда много трудились. Это были большие труды.

Я хотел спросить, в чём, собственно говоря, заключались его труды, но Кораблёв посмотрел на меня ровным, как бы ничего не выражавшим взглядом, и я послушно закрыл рот.

— Николай Иваныч, вы мне как-то рассказывали об этой экспедиции, — сказал он. — У вас, помнится, сохранились какие-то бумаги и письма. У меня к вам просьба: повторите ваш рассказ вот этому молодому человеку, которого вы можете называть просто Саня. Назовите день и час, когда к вам прийти, и оставьте ему адрес.

— Пожалуйста! Буду очень рад! Я вас прошу к себе, хотя заранее извиняюсь за квартиру. Прежде у меня была квартира в одиннадцать комнат, и я этого не скрываю, а, наоборот, пишу в анкете, потому что принёс много пользы народу. За это я хлопотал персональную пенсию, и мне её дадут, потому что у меня большие заслуги. Эта экспедиция — только одна капля в море! Я построил мост через Волгу.

И он снова затрещал, затрещал. Со своим острым седым хохлом на голове он был похож на старую, замученную птицу.

Потом лампочка в Гришиной уборной на мгновение погасла — кончился акт! — и этот призрак прошлого века исчез так же внезапно, как и появился.

Весь этот разговор продолжался минут пять, но мне показалось, что он продолжался очень долго, как это бывает во сне. Кораблёв посмотрел на меня и засмеялся — должно быть, у меня был глупый вид.

— Иван Павлыч!

— Что, милый?

— Это он?

— Он.

— Может ли это быть?

— Может.

— Тот самый?

— Тот самый.

— Что он рассказывал вам? Он знает Николая Антоныча? Он у них бывает?

— Ну нет, — сказал Кораблёв. — Вот именно — нет.

— Почему?

— Потому, что он ненавидит Николая Антоныча.

— За что?

— За разные штуки.

— Что же он рассказывал вам? Откуда взялась эта доверенность на имя фон Вышимирского, — помните, вы мне о ней говорили?

— А-а, вот в этом всё и дело! — сказал Кораблёв. — Доверенность! Он затрясся, когда я спросил у него об этой доверенности.

— Иван Павлыч, прошу вас, расскажите вы мне всё это толком! Вы думаете, это было хорошо, что вы в последнюю минуту сказали, что придёт Вышимирский? Я только растерялся и, наверно, показался ему идиотом.

— Напротив, ты ему очень понравился, — серьёзно сказал Кораблёв. — У него взрослая дочь, и на всех молодых людей он смотрит с одной точки зрения: годен в женихи или не годен? Ты безусловно годен: молод, недурён собой, лётчик.

— Иван Павлыч, — сказал я с упрёком, — я вас не узнаю, честное слово! Вы очень переменились, просто очень! Зная, как всё это для меня важно, вы надо мной смеётесь.

— Ну ладно, Саня, не сердись, всё расскажу, — сказал Кораблёв. — А пока давай-ка отсюда удирать, а то как словит нас сейчас Гриша да как засадит смотреть пьесу в Московском драматическом театре…

Но удрать не удалось. Лампочка ещё раз мигнула, и в уборную поспешно вошёл Гриша. Он был с рыжими бакенбардами, с длинным белым носом и гораздо больше похож на рыжего из цирка, чем на доктора, но на рыжего со смелым, благородным выражением лица. Мы с Иваном Павлычем не узнали его, и, к сожалению, последние слова: «да как засадит смотреть пьесу в Московском драматическом театре», без сомнения, донеслись до пего. Но Гриша, очевидно, не нашёл в этих словах ничего обидного и даже, наоборот, понял их как наше горячее желание немедленно пройти в зал и посмотреть пьесу и его самого в роли доктора.

— В чём дело, я вас сейчас же устрою! — сказал он.

По дороге — он вёл нас какими-то внутренними артистическими ходами — я спросил, почему у него такой странный для доктора грим. Но он ответил важно:

— Это так задумано.

И я не нашёлся, что ему возразить.

Иван Павлыч, кажется, был невысокого мнения о Гришином даровании. Но мне он искренне нравился, я находил в нём талант. В этой пьесе у него была очень маленькая роль, и, по-моему, он провёл её превосходно. Выйдя от больного, он задумался и довольно долго стоял на авансцене, «играя на нервах» и заставляя зрителя гадать, что же он сейчас скажет. Жаль, что по роли ему пришлось произнести совсем не то, что можно было ожидать, судя по всей его фигуре и смелому выражению лица. Он великолепно соображал что-то, выписывая рецепт, а принимая деньги, сделал неловкое движение рукой, как настоящий доктор. Пожалуй, он мог бы говорить не так громко. Но вообще он прекрасно провёл роль, и я серьёзно сказал Ивану Павлычу, что, по-моему, из него выйдет хороший актёр.

Когда он взял деньги и вышел, налетев по дороге на стул, что тоже вышло вполне естественно, мы с Иваном Павлычем больше не смотрели на сцену.

Мне всё время хотелось поговорить о Вышимирском, но в ложе зашикали, чуть только я раскрыл рот, и я успел только спросить:

— Как вы нашли его?

И Иван Павлыч успел ответить:

— Очень просто: его сын учится в нашей школе.

Глава шестая

ОПЯТЬ МНОГО НОВОГО

Я никогда ничего не понимал в векселях — самого этого слова уже не было, когда я начал учиться. Что такое «заёмное письмо»? Что такое «передаточная надпись»? Что такое «полис»? Не полюс, это все знают, а именно «полис»? Что такое «дисконт»? Не дискант, а «дисконт».

Когда эти слова попадались мне в книгах, я почему-то всегда вспоминал энское присутствие — железные скамейки в полутёмном высоком коридоре, невидимого чиновника за барьером, которому униженно кланялась мать. Это была прежняя, давно забытая жизнь, и она вновь постепенно оживала передо мной, когда Вышимирский рассказывал мне историю своего несчастья.

Мы сидели в маленькой комнате с подвальным окном, в котором всё время была видна метла и ноги: наверно, стоял дворник. В этой комнате всё было старое — стулья с перевязанными ножками, обеденный стол, на который я поставил локоть и сейчас же снял, потому что крайняя доска только и мечтала обвалиться. Везде была грязная обивочная материя — на окне вместо занавески, на диване поверх рваной обивки, и этой же материей было прикрыто висевшее на стене платье. Новыми в комнате были только какие-то дощечки, катушки, мотки проволоки, с которыми возился в углу за своим столом сын Вышимирского, мальчик лет двенадцати, круглолицый и загорелый. И сам этот мальчик был совершенно новый и бесконечно далёк от того мира, который я смутно вспоминал теперь, слушая рассказ Вышимирского с его дисконтами и векселями.

Это был длинный путаный рассказ с. бесконечными отступлениями, в которых было много вздора. Решительно всё, что он делал в жизни, старик ставил себе в заслугу, потому что «всё это для народа, для народа». В особенности он напирал на свою службу в качестве секретаря у митрополита Исидора, — он объявил, что прекрасно знает жизнь духовного сословия и даже специально изучил её в надежде, что это «пригодится народу». Разоблачить этого митрополита он был готов в любую минуту.

Почему-то он ставил себе в заслугу и другую свою службу — у какого-то адмирала Хекерта. У этого адмирала был «умалишённый сын», и Вышимирский возил его по ресторанам, чтобы никто не мог догадаться, что он умалишённый, потому что «они скрывали это от всех»…

Но вот он заговорил о Николае Антоныче, и я развесил уши. Я был убеждён, что Николай Антоныч всегда был педагогом. Типичный педагог! Ведь он и дома всегда поучал, объяснял, приводил примеры.