Два капитана(ил. Ф.Глебова), стр. 152

Я помню наши вечера, когда после долгих, напрасных попыток связаться с доктором я ловил первый попавшийся катер, являлся в Полярное, и друзья, как бы ни было поздно, собирались в этом светлом кругу. Что ночь, и день — ночь!

Толстый доктор-едок выползал из своей комнаты в огромной шубе-кухлянке и занимал за столом если не наиболее видное, то, во всяком случае, наиболее шумное место. Самый его вид нетерпеливого ожидания чего-то хорошего или хотя бы весёлого, казалось, производил шум. Даже когда он молчал, слышно было, как он пыхтит, жуёт или просто громко дышит.

За ним — если считать по шуму — очевидно, следовал я. В самом деле, никогда я ещё так много не говорил, не пил, не смеялся! Как будто чувство, которое овладело мною, когда я увидел Катю, так и осталось в душе — всё летело, летело куда-то… Куда? Кто знает! Я верил, что к счастью. Что касается доктора Ивана Иваныча, который чувствовал себя совсем больным после гибели сына, то и он оживал на наших вечерах и всё чаще цитировал — главным образом по поводу международных проблем — своего любимого автора, Козьму Пруткова.

Наконец на последнее место — если считать по шуму — нужно поставить моего штурмана, который вообще не говорил ни слова, а только задумчиво сдвигал брови и, вынув трубку изо рта, выпускал шары дыма. Я любил его — кажется, я уже упоминал об этом — за то, что он был превосходным штурманом и любил меня — черта, которая всегда нравилась мне в людях.

А Катя хозяйничала. Как у неё получалось, что это наш дом, что мы принимаем гостей и от души стараемся, чтобы они были сыты и пьяны, не знаю! Но получалось.

Конечно, не было бы этих вечеров, этого счастья встреч с Катей, когда наутро она провожала меня и робкое, молодое солнце, похожее на детский воздушный шар — солнце начала полярного дня, — как будто нарочно для нас поднималось над линией сопок… не было бы этого душевного подъёма или он был бы совершенно другим, если бы радио каждую ночь не приносило известий о наших победах. Это был общий подъём, который с одинаково нарастающей силой чувствовался не только здесь, на Севере, где был крайний правый фланг войны и где на диком, срывающемся в воду утёсе стоял последний солдат сухопутного фронта, но и на любом участке этого фронта.

Уже отгремели последние выстрелы в Сталинграде; чёрные от копоти бойцы вылезли из водосточных люков и, щурясь от света, от снега, смотрели на испепелённый отвоёванный город, — среди гранитных сопок Полярного гулко отозвалось эхо этой великой победы. Кажется, мы сделали всё возможное, чтобы оно покатилось и дальше — вдоль берегов Норвегии, туда, где осторожно крадутся от чужой страны к чужой стране немецкие караваны, туда, где они выгружают чужое оружие и берут на борт чужую руду и везут, везут её в настороженной, полной загадочных шумов ночи Баренцева моря…

Всё свободное время мы — доктор, Катя и я — тратили на изучение и подбор материалов экспедиции «Св. Марии».

Не знаю, что было сложнее — проявить фотоплёнку или прочитать документы экспедиции. Как известно, снимок с годами слабеет или покрывается вуалью — недаром на футлярах всегда указывается срок, после которого фабрика не ручалась за отчётливость изображения. Этот срок для плёнки «Св. Марии» кончился в феврале 1914 года. Кроме того, металлические футляры были полны воды, плёнки промокли насквозь и, очевидно, годами находились в таком состоянии. Лучшие фотографы Северного флота объявили, что это «безнадёжная затея» и что если бы даже они (фотографы) были божественного происхождения, то и в этом случае им не удалось бы проявить эту плёнку. Я убедил их. В результате из ста двенадцати снимков, просушенных с бесконечными предосторожностями, около пятидесяти были признаны «достойными дальнейшей работы». После многократного копирования удалось получить двадцать два совершенно отчётливых снимка.

В своё время я прочитал дневники штурмана Климова, исписанные мелким, неразборчивым, небрежным почерком, залитые тюленьим жиром. Но всё же это были отдельные странички в двух переплетённых тетрадках. Документы же Татаринова, кроме прощальных писем, сохранившихся лучше других бумаг, были найдены в виде плотно слежавшейся бумажной массы, и превратить её в хронометрический или вахтенный журнал, в карты и данные съёмки своими силами я, конечно, не мог. Это также было сделано в специальной лаборатории, под руководством опытного человека. В этой книге не найдётся места для подробного рассказа о том, что было прочтено в холщовой тетради, о которой капитан Татаринов упоминает, перечисляя приложения. Скажу только, что он успел сделать выводы из своих наблюдений и что формулы, предложенные им, позволяют вычислить скорость и направление движения льдов в любом районе Северного Ледовитого океана. Это кажется почти невероятным, если вспомнить, что сравнительно короткий дрейф «Св. Марии» проходил по местам, которые, казалось бы, не дают данных для таких широких итогов. Но для гениального прозрения иногда нужны немногие факты.

«Ты прочёл жизнь капитана Татаринова, — так говорил я себе, — но последняя её страница осталась закрытой».

«Ещё ничего не кончилось, — так я отвечал. — Кто знает, быть может, придёт время, когда мне удастся открыть и прочесть эту страницу».

Время пришло. Я прочёл её — и она оказалась бессмертной.

Глава шестая

ВОЗВРАЩЕНИЕ

Летом 1944 года я получил отпуск, и мы с Катей решили провести три недели в Москве, а четвёртую в Энске — навестить стариков.

Мы приехали 17 июля — памятная дата! В этот день через Москву прошли пленные немцы.

У нас были лёгкие чемоданы, мы решили доехать до центра на метро — и, выйдя из Аэропорта, добрых два часа не могли перейти дорогу. Сперва мы стояли, потом, утомившись, сели на чемоданы, потом снова встали. А они всё шли. Уже их хорошо бритые, с жалкими надменными лицами, в высоких картузах, в кителях с «грудью», генералы, среди которых было несколько знаменитых мучителей и убийц, находились, должно быть, у Крымского моста, а солдаты всё шли, ковыляли — кто рваный и босой, а кто в шинели нараспашку.

С интересом и отвращением смотрел я на них. Как многие лётчики-бомбардировщики, за всю войну я вообще ни разу не видел врага, разве что пикируя на цель, — позиция, с которой не много увидишь! Теперь «повезло» — сразу пятьдесят семь тысяч шестьсот врагов, по двадцати в шеренге, прошли передо мной, одни дивясь на Москву, которая была особенно хороша в этот сияющий день, другие потупившись, глядя под ноги равнодушно-угрюмо.

Это были разные люди, с разной судьбой. Но однообразно-чужим, бесконечно далёким от нас был каждый их взгляд, каждое движение.

Я посмотрел на Катю. Она стояла, прижав сумочку к груди, волновалась. Потом вдруг крепко поцеловала меня. Я спросил:

— Поблагодарила?

И она ответила очень серьёзно:

— Да.

У нас было много денег, и мы сняли самый лучший номер в гостинице «Москва» — роскошный, с зеркалами, картинами и роялем.

Сперва нам было немного страшновато. Но оказалось, что к зеркалам, коврам, потолку, на котором были нарисованы цветы и амуры, совсем нетрудно привыкнуть. Нам было очень хорошо в этом номере, просторно и чертовски уютно.

Конечно, Кораблёв явился в день приезда — нарядный, с аккуратно закрученными усами, в свободной вышитой белой рубашке, которая очень шла к нему и делала похожим на какого-то великого русского художника — но на какого, мы с Катей забыли.

Он был в Москве, когда летом 1942 года я стучался в его лохматую, обитую войлоком дверь. Он был в Москве и чуть не сошёл с ума, вернувшись домой и найдя письмо, в котором я сообщал, что еду в Ярославль за Катей.

— Как это вам понравится! За Катей, которую я накануне провожал в милицию, потому что её не хотели прописывать на Сивцевом-Вражке!

— Не беда, дорогой Иван Павлыч, — сказал я, — всё хорошо, что хорошо кончается. В то лето я был не очень счастлив, и мне даже нравится, что мы встретились теперь, когда всё действительно кончается хорошо. Я был чёрен, худ и дик, а теперь вы видите перед собой нормального, весёлого человека. Но расскажите же о себе! Что вы делаете? Как живёте?