Два капитана(ил. Ф.Глебова), стр. 13

— Ты, Саня, смотри слушайся брата во всём, — говорит тётя Даша сестре. — Ты, как девочка, должна на него опираться. Мы всегда опираемся на мужчин, как на силу. Уж он тебя в обиду не даст.

Сердце щемит, но я стараюсь не думать о Сане. Вот мы приезжаем в Москву! Петькин дядя встречает нас на вокзале. Он похож на Сковородникова, но моложе, веселей. Паровоз стоит на далёких путях, чёрный человек подбрасывает уголь в топку, искры сыплются из трубы и гаснут. Мы мчимся, мелькают деревья, ходят вверх и вниз телефонные провода. Теперь и мы с Петькой бросаем уголь в топку — жарко, весело; выглянешь — и ветер свистит в ушах.

— А ты, Саня, — говорит мне тётя Даша, и я вижу, как слеза ползёт из-под очков и падает на мою рубашку, — береги сестру. Вы будете в разных отделениях, но я попрошу, чтобы тебе разрешили каждый день её навещать.

— Ладно, тётя Даша.

— Господи боже ты мой! Была бы жива Аксинья…

Она поправляет лампу, вдевает нитку и снова берётся за работу, вздохнув.

Половина одиннадцатого. Я не сплю, я притворяюсь, что сплю. Я вижу деревья в белых цветах, а в тени, под цветами, ковры — синие, зелёные, голубые. Мы в Туркестане. Апельсины растут на улицах. Мы рвём их сперва потихоньку, потом всё смелее. Больше некуда класть, и Петька вынимает из мешка запасную пару штанов. Он завязывает концы на штанах, он бросает апельсины в штаны. Вот старик с бородой ведёт нас в маленький белый дом. Оружие висит на стене — кинжалы, пятиствольные револьверы, кривые шашки в серебре. «Якши?» — говорит он и предлагает нам выбрать по кинжалу, револьверу и шашке.

— И читать научат и писать, — слышу я сквозь сон и думаю: «Откуда же здесь тётя Даша?» — Может, и в люди выйдешь. Может, и нам ещё спасибо скажешь.

Я не сплю, я притворяюсь, что сплю. Половина двенадцатого. Двенадцать. Тётя Даша встаёт. В последний раз, в самый последний раз я вижу её доброе лицо над лампой, освещённое снизу. Она ставит ладонь над стеклом, дует — и темнота! Она крестит нас в темноте и ложится: сегодня она ночует у нас.

Хорошо притворяться, когда не хочется спать! Я с трудом открываю глаза. Который час? Ещё далеко до трёх. Пьяная песня доносится с реки. Галька накатывает на берег. А сигнала всё нет как нет, только ходики тикают да тётя Даша, вздыхая, ворочается с боку на бок.

Я сажусь, чтобы не заснуть, и кладу голову на колени. Я притворяюсь, что сплю. Я слышу свист и не могу проснуться.

Петька потом говорил, что охрип, как цыган, пока меня досвистался. Но он свистал всё время, пока я надевал сапоги, пальто, клал в мешок кокоры. Очень сердитый, он зачем-то велел мне поднять воротник пальто, и мы побежали.

Всё обошлось превосходно, никто нас не тронул — ни собаки, ни люди. Правда, на всякий случай мы версты три дали крюку по городскому валу. Дорогой я пытался узнать у Петьки, уверен ли он, что теперь по всем железным дорогам бесплатный проезд. Он отвечал, что уверен, — на худой конец доедем под лавкой. Две ночи — и Москва. Скорый поезд отходит в пять сорок.

Никакого поезда в пять сорок не было, когда, обойдя караулы, мы в полуверсте от станции махнули через забор. Тускло блестели мокрые чёрные рельсы, тускло горели на стрелках жёлтые фонари. Что было делать? Ждать до утра на станции? Нельзя: могут забрать караулы. Вернуться домой?

В эту минуту бородатый, весь залитый маслом сцепщик вылез из-под товарного состава и пошёл к нам навстречу по шпалам.

— Дяденька, — смело сказал ему Петька, — как отсюда в Москву: направо или налево?

Сцепщик посмотрел на него, потом на меня. Я похолодел: «Сейчас отправит в комендатуру».

— До Москвы, хлопцы, пятьсот вёрст.

— Ты только скажи, дяденька: направо или налево?

Сцепщик засмеялся:

— Налево.

— Спасибо, дяденька!.. Санька, пошли налево!

Глава пятнадцатая

«БОРОТЬСЯ И ИСКАТЬ, НАЙТИ И НЕ СДАВАТЬСЯ»

Все путешествия, когда путешественникам по одиннадцати — двенадцати лет, когда они ездят под вагонами и не моются месяцами, похожи одно на другое. В этом легко убедиться, перелистав несколько книг из жизни беспризорных. Вот почему я не стану описывать нашего путешествия из Энска в Москву.

Семь заповедей тёти Даши были вскоре забыты. Мы ругались, дрались, курили — иногда навоз, чтобы согреться. Мы врали: то тётка, поехавшая в Оренбург за солью, потеряла нас по дороге, то мы были беженцами и шли к бабушке в Москву. Мы выдавали себя за братьев — это производило трогательное впечатление. Мы не умели петь, но я читал в поездах письмо штурмана дальнего плавания. Помню, как на станции Вышний Волочок какой-то моложавый седой моряк заставил меня повторить это письмо дважды.

— Очень странно… — сказал он, глядя мне прямо в лицо суровыми серыми глазами. — Экспедиция лейтенанта Седова? Очень странно…

И всё же мы не были беспризорниками. Подобно капитану Гаттерасу (Петька рассказывал мне о нём с такими подробностями, о которых не подозревал и сам Жюль Верн), мы шли вперёд и вперёд. Мы шли вперёд не только потому, что в Туркестане был хлеб, а здесь его уже не было. Мы шли открывать новую страну — солнечные города, привольные сады. Мы дали друг другу клятву.

Как эта клятва помогала нам!

Однажды, подходя к Старой Руссе, мы сбились с дороги и заблудились в лесу. Я лёг на снег и закрыл глаза. Петька пугал меня волками, ругался, даже бил — всё было напрасно. Я не мог больше сделать ни шагу. Тогда он снял шапку и бросил её на снег.

— Ты клятву давал, Санька! — сказал он. — Бороться и искать, найти и не сдаваться. Значит, ты теперь клятвопреступник? Сам говорил — клятвопреступник не получит пощады.

Я заплакал, но встал. Поздней ночью мы дошли до деревни. Деревня была староверческая, но одна старушка всё же приняла нас, накормила и даже вымыла в бане.

Так от деревни к деревне, от станции к станции мы наконец добрались до Москвы.

Дорогой мы продали, променяли и проели почти всё, что было взято с собой из Энска. Даже Петькин кинжал в ножнах из старого сапога был продан, помнится, за два куска студня.

Непроданными остались только наши бумаги-клятвы, подписанные кровью «П. С.» и «А. Г.», и адрес Петькиного дяди.

Дядя! Как часто мы говорили о нём! В конце концов он стал представляться мне каким-то паровозным владыкой: борода по ветру, дым из трубы, пар из-под котла…

И вот наконец — Москва! Морозной февральской ночью мы выбрались через окно из уборной, в которой провели последний перегон, и спрыгнули на рельсы. Москвы было не видать, темно, да мы ею и не интересовались. Это была просто Москва, а дядя жил в Москве-Товарной, седьмое депо, ремонтная мастерская. Два часа мы блуждали по шпалам, путались среди сходящихся и расходящихся рельсов. Начинало светать, когда седьмое депо предстало перед нами — мрачное здание с тёмными овальными окнами, с высокой овальной дверью, на которой висел замок. Дяди не было. Не у кого было даже спросить о дяде. Утром в комитете седьмого депо мы узнали, что дядя уехал на фронт.

Всё кончено! Мы вышли и сели на эстакаду.

Прощайте, улицы, на которых растут апельсины, прощайте, ночи под открытым небом, прощайте, нож за опояской и кривая шашка в серебре!

На всякий случай Петька вернулся в комитет — спросить: не был ли дядя женат? Нет, дядя был холостой. Он жил, оказывается, в каком-то вагоне и так в этом вагоне и поехал на фронт.

Совсем рассвело, и Москва была теперь видна: дома, дома (мне казалось, что всё это — вокзалы), огромные кучи снега, редкие трамваи. И снова дома и дома.

Что делать?

Так начались плохие дни. Чем мы только не занимались! Мы дежурили в очередях. Мы нанимались к буржуям сгребать снег с панелей перед домами: была объявлена «трудовая повинность». Мы выгребали из цирковой конюшни навоз. Мы ночевали в подъездах, на кладбищах, на чердаках.

И вдруг всё переменилось…

Мы шли, помнится, по Божедомке, мечтая только об одном: встретить где-нибудь костёр; тогда случалось, что костры разводили и на Кузнецком. Нет, не видать! Снег, темнота, тишина! Холодная ночь. Подъезды, куда ни глянь, закрыты. Дрожа, мы шли и молчали. Боюсь, пришлось бы Петьке снова бить шапкой о землю, но в эту минуту пьяные голоса донеслись из подворотни, мимо которой мы только что прошли. Петька зашёл во двор, я сел на тумбу, стуча зубами и засунув в рот дрожащие пальцы. Петька вернулся.