Глаза голубой собаки (сборник), стр. 14

– Это от тебя зависит, – сказала женщина. – Сумеешь соврать про то, когда я пришла, – завтра уеду и покончу с этим навсегда. Идет?

Хосе улыбнулся и согласно кивнул. Женщина наклонилась к нему:

– Если я когда-нибудь вернусь и увижу на этом месте в это же время другую женщину – умру от ревности.

– Если вернешься, привези мне что-нибудь, – сказал Хосе.

– Да, – сказала женщина. – Обещаю, что куплю тебе заводного медвежонка.

Хосе улыбнулся. Провел тряпкой в воздухе между ней и собой, словно протер незримое стекло. Женщина тоже улыбнулась. Теперь ласково и кокетливо. Хосе двинулся к другому краю стойки, на ходу протирая стекло.

– Ну что? – спросил он не оборачиваясь.

– Значит, ты всем, кто бы ни спросил, скажешь, что я пришла без четверти шесть, так?

– А зачем? – спросил Хосе ей в спину.

– Какое тебе дело? – сказала она. – Главное, что ты это сделаешь.

Дверь, скрипя, открылась. Вошел первый посетитель и занял столик в углу. Хосе поспешил к нему, бегло взглянув на часы. Ровно половина седьмого.

– Ладно, королева, будет, как ты хочешь, – сказал он рассеянно. – Я всегда делаю, как ты хочешь.

– Ну что ж, – сказала женщина, – тогда зажарь мне бифштекс.

Хосе открыл холодильник, достал тарелку с мясом, положил его на стол и зажег плиту.

– Я приготовлю тебе отличный бифштекс на прощание.

– Спасибо, Пепильо.

Она задумалась, будто погрузилась в какой-то странный мир, населенный зыбкими, расплывчатыми, неведомыми образами. Она не услышала, как зашипело сырое мясо, брошенное на сковороду с кипящим маслом, не услышала, как оно потрескивало, когда Хосе его переворачивал. Не почувствовала сочного запаха жареного мяса, который медленно распространялся по всему ресторану. Она так и сидела, уйдя в свои мысли, задумавшись глубоко-глубоко, и наконец подняла голову, зажмурилась, будто вернулась к жизни с того света. Увидела, что Хосе стоит у плиты, освещенный весело разгоревшимся пламенем.

– Пепильо!

– Ну что?

– О чем задумался?

– Вот думаю, купишь ли ты мне взаправду заводного медвежонка.

– Конечно, но мне надо знать, сделаешь ли ты на прощание то, о чем я попрошу.

Хосе глянул на нее из-за плиты:

– Сколько повторять одно и то же?! Ты хочешь еще что-нибудь, кроме бифштекса?

– Да, – сказала женщина.

– Чего? – спросил Хосе.

– Хочу еще четверть часа.

Хосе откинулся назад, чтобы посмотреть на часы. Потом взглянул на посетителя, который молча сидел в углу, а затем на мясо, зарумянившееся на сковородке. И лишь тогда сказал:

– Нет, серьезно, я ничего не понимаю, королева.

– Не будь дурачком, Хосе, – сказала женщина. – Запомни, я здесь с половины шестого.

Негритенок Набо, заставивший ангелов ждать

Набо лежал ничком в сене. Острый запах конской мочи словно натирал тело наждачной шкуркой. Посеревшей лоснящейся кожей он ощущал жаркое дыхание склоняющихся к нему лошадей, но кожи своей не чувствовал. Как и самого тела. Удар подкованного копыта в лоб поверг его в терпкую тягучую дрему, и теперь сознание заполонила лишь эта дрема, больше не было ничего. В ней причудливо перемешались едкие испарения конюшни и тихий мир неисчислимых насекомых в сене. Набо попробовал расклеить веки, но вновь сомкнул их, окончательно успокоившись, вытянувшись и замерев. Так, не шелохнувшись, он пролежал до самого заката, пока кто-то над ним не промолвил:

– Идем, Набо. Хватит спать.

Он поднял голову и не увидел в конюшне лошадей, хотя ворота были закрыты. Не слышалось их похрапывания, беспокойного топтания на месте, а окликнули его, должно быть, снаружи. Снова раздался голос:

– В самом деле, Набо. Ты давно спишь. Уже три дня спишь.

И тут, с усилием открыв глаза, Набо осознал: «Меня лягнула лошадь, поэтому я здесь лежу».

Он не мог понять, который час. Может, прошел день или два с тех пор, как он упал в сено. Разноцветные картинки воспоминаний расплылись, словно по ним провели влажной губкой, и заодно с ними расплылись те далекие субботние вечера, когда Набо ходил на площадь их маленького городка. Он не помнил уже, надевал ли тогда белую рубашку и черные брюки. Не помнил свою зеленую шляпу, настоящую шляпу из зеленой соломы, не помнил, был ли обут в башмаки. Набо ходил на площадь субботними вечерами, садился где-нибудь в укромном уголке, но не для того, чтобы послушать музыку, а чтобы увидеть того негра. Каждую субботу он ходил смотреть на негра. Негр в очках с черепаховой оправой, тесемками привязанных к ушам, стоя за одним из дальних пюпитров, играл на саксофоне. Набо неотрывно смотрел на него, но негр ни разу не обратил внимания на мальчика. По крайней мере, если бы кто-нибудь, прознав, что Набо приходит на площадь посмотреть на негра, спросил – не теперь, разумеется, потому что теперь он ничего не помнил, а прежде, – замечает ли его негр, Набо ответил бы, что нет. Но это было единственным его занятием, кроме ухода за лошадьми: смотреть на негра.

Однажды субботним вечером негра на привычном месте не оказалось. Увидев пустой одинокий пюпитр, Набо забеспокоился, однако его не убирали, возможно, ждали негра в будущую субботу. Но и в следующий раз он не пришел, и его пюпитра уже не было на сцене.

С трудом повернувшись на бок, Набо наконец увидел человека, который к нему обращался. В сумраке конюшни он не узнал его. Мужчина сидел на дощатом настиле и отбивал на коленях какой-то мотив.

– Меня лягнула лошадь, – произнес Набо, стараясь разглядеть человека.

– Лягнула, – согласился мужчина. – Но сейчас тут нет лошадей, а мы давно ждем тебя в хоре.

Набо встряхнул головой. Он все еще не в состоянии был думать, но уже сообразил, что раньше видел этого мужчину. Набо не понимал, о каком хоре он говорит, но приглашение его не удивило. Он любил петь и, ухаживая за лошадьми, чтобы те не скучали, напевал им придуманные им самим песни. Те же песни пел он и немой девочке. Ее не интересовал окружающий мир, она была погружена в свой собственный, ограниченный четырьмя тоскливыми стенами, и, слушая Набо, равнодушно смотрела в одну точку. И раньше Набо непросто было удивить приглашением в хор, а сейчас тем более, хотя он и не мог никак взять в толк, что это за хор. Гудела голова, мысли ускользали в разные стороны.

– Мне надо знать, где лошади, – сказал Набо.

Мужчина ответил:

– Их нет, ты же слышал. А твой голос нам очень нужен.

Набо внимательно выслушал слова мужчины, но из-за боли в голове от удара копыта мало что понял. Он уронил голову в сено и забылся.

Две или три недели Набо приходил на площадь, несмотря на то что негра уже не было в оркестре. Возможно, кто-нибудь ему бы и ответил, если бы он спросил, что случилось с музыкантом. Но он не спрашивал, а просто продолжал приходить на концерты до тех пор, пока другой музыкант с другим саксофоном не занял вакантное место в оркестре. Набо понял, что негр больше не появится, и перестал ходить на площадь.

Очнулся он, как ему показалось, очень быстро. Тот же запах конской мочи опалял ноздри, глаза застилала пелена, мешающая разглядеть окружающие предметы. Но мужчина по-прежнему сидел в углу, ритмично похлопывая по ляжкам, и его умиротворяющий голос твердил:

– Мы ждем тебя, Набо. Ты спишь уже два года и не собираешься просыпаться.

Набо снова ненадолго открыл глаза и напряженно вгляделся в маячившее в глубине конюшни лицо. Оно теперь казалось потерянным и печальным. И Набо наконец узнал его.

Если бы мы, его домашние, знали, что субботними вечерами Набо ходил слушать оркестр, а потом перестал, мы подумали бы, что от площади его отвлекла музыка, появившаяся в нашем доме. Именно тогда, чтобы развлекать девочку, в дом принесли граммофон. Его нужно было постоянно заводить, и Набо оказался для этого наиболее подходящим. Когда он не был занят лошадьми, то легко управлялся с граммофоном. Девочка теперь дни напролет слушала грампластинки, неподвижно сидя в углу комнаты. Порой, захваченная музыкой, она сползала со стула, все так же уставившись в одну точку, не обращая внимания на стекающую изо рта слюну, и перемещалась в столовую. Иногда Набо поднимал иглу граммофона и принимался петь сам. Нанимаясь на работу в наш дом, он сообщил, что поет, и умеет это делать лучше всех. Нас не интересовали тогда его вокальные данные. Нам требовался мальчик для ухода за лошадьми. Но Набо мы оставили, и он пел, словно нанимался для этого, а ухаживал за лошадьми в свободное от песен время. Так прошло больше года, пока мы не смирились с мыслью, что девочка никогда не сможет ходить. Ни ходить, ни узнавать кого бы то ни было, и навсегда останется куклой без воли и желаний, равнодушно слушающей музыку и глядящей в одну точку на стене, пока ее не снимут со стула и не отнесут в другую комнату. Мы смирились с этим, и с течением времени боль из-за девочки в нас поутихла. Но Набо, казалось, не смирился, и изо дня в день в определенные часы в комнате звучал граммофон. Набо тогда еще ходил по вечерам на площадь. И однажды, когда его не было, кто-то в комнате вдруг отчетливо произнес: