Графиня де Монсоро (ил. Мориса Лелуара), стр. 20

— Коли вам так угодно.

— Конечно, мне угодно.

— Но при одном условии sine qua non. [19]

— Каком?

— Пусть ваше величество повелит накрыть столы, созвать придворных, и, ей-богу, мы славно потанцуем.

— Сен-Люк! Сен-Люк! — вскричал король, охваченный ужасом.

— В чем дело? — сказал Сен-Люк. — Я хочу подурачиться сегодня вечером, лично я. А у вас, государь, нет желания выпить и поплясать?

Но Генрих не отвечал. Его дух, порой столь жизнерадостный и бодрый, все больше и больше омрачался; казалось, он борется с какой-то тяготившей его тайной мыслью, так птица, к лапке которой привязан кусок свинца, не может взлететь и тщетно хлопает крыльями.

— Сен-Люк, — наконец произнес король замогильным голосом, — видишь ли ты сны?

— Да, государь, и очень часто.

— Ты веришь в сны?

— Из благоразумия.

— Как так?

— Очень просто. Сны успокаивают, утешают в житейских горестях. К примеру сказать, прошлой ночью мне снился превосходный сон.

— А именно, расскажи…

— Мне снилось, что моя жена…

— Ты все еще думаешь о своей жене, Сен-Люк?

— Более чем когда-либо.

— Ах! — сокрушенно произнес король и возвел глаза к потолку.

— Мне снилось, — продолжал Сен-Люк, — что моя жена, сохранив свое прекрасное лицо, ибо, государь, жена у меня красавица…

— Увы, да, — сказал король. — Ева тоже была красавицей, нечестивый грешник, а Ева погубила нас всех.

— Ах, вот почему вы настроены против моей жены. Но вернемся к моему сну, государь.

— Я тоже, — сказал король, — и я видел сон…

— Итак, моя жена, сохранив свое прекрасное лицо, обрела крылья и тело птицы, и вот она, пренебрегая всеми решетками и запорами, перелетает через стены Лувра и с нежным, коротким криком прижимается головкой к стеклам моего окна, и я понимаю, что этим криком она хочет сказать: «Открой мне, Сен-Люк, раствори окно, мой дорогой муженек!»

— И ты открыл? — спросил король, находившийся на грани полного отчаяния.

— А как же иначе? — воскликнул Сен-Люк. — Я со всех ног бросился открывать.

— Суетный ты человек.

— Суетный, если вам так угодно, государь.

— Но тут, надеюсь, ты проснулся.

— Напротив, государь, я всячески старался не просыпаться. Уж до того хорош был сон.

— Значит, ты продолжал его видеть?

— Сколько мог, государь.

— И нынешней ночью, ты рассчитываешь…

— Конечно, рассчитываю на продолжение, и, не извольте гневаться, ваше величество, поэтому-то я и не могу принять ваше милостивое приглашение заняться чтением молитв. Если уж бодрствовать, государь, то я бы хотел по крайней мере получить взамен упущенного сновидения нечто равноценное. И как я уже говорил, если бы ваше величество соблаговолило приказать, чтобы накрыли столы и послали за музыкантами…

— Довольно, Сен-Люк, довольно! — сказал король, поднимаясь с места. — Ты губишь себя, ты и меня погубишь, задержись я здесь у тебя еще немножко. Прощай, Сен-Люк, уповаю, что небо, вместо того бесовского сна-искусителя, ниспошлет тебе сон во спасение, такой сон, который побудил бы тебя завтра покаяться вместе с нами, и тогда мы и спасемся все вместе.

— Сомневаюсь, государь, более того, уверен, что общего спасения у нас не получится, и посему осмелюсь посоветовать вашему величеству нынче же вечером вышвырнуть за двери Лувра этого отпетого вольнодумца Сен-Люка, который решительно собирается умереть нераскаянным.

— Нет, — сказал Генрих, — нет, уповаю, что нынче ночью благодать господня осенит и тебя, подобно тому, как она снизошла на меня, грешного. Доброй ночи, Сен-Люк, я буду молиться за тебя.

— Доброй ночи, государь, а я за вас увижу сон.

И Сен-Люк затянул первый куплет более чем легкомысленной песенки, которую Генрих любил напевать, когда бывал в хорошем настроении духа; знакомый мотив заставил короля ускорить отступление, он захлопнул за собой дверь комнаты Сен-Люка и вернулся к себе, бормоча:

— Господи, владыко живота моего, ваш гнев справедлив и законен, ибо мир с каждым днем делается все хуже и хуже.

Глава VIII

О том, как король боялся страха, который он испытал, и как шико боялся испытать страх

Выйдя от Сен-Люка, король увидел, что его приказ уже выполнен и весь двор собрался в главной галерее.

Тогда он осыпал своих друзей кое-какими милостями: сослал в провинцию д’О, д’Эпернона и Шомберга, пригрозил отдать под суд Можирона и Келюса, если они еще раз посмеют напасть на Бюсси, Бюсси пожаловал свою руку для поцелуя, а своего брата Франсуа обнял и долго прижимал к сердцу.

К королеве он был чрезвычайно внимателен, наговорил ей тьму любезностей, и придворные даже подумали, что за наследником французского престола теперь дело не станет.

Однако обычный час отхода ко сну приближался, и нетрудно было заметить, что король, елико возможно, оттягивает свой вечерний туалет. Наконец часы в Лувре пробили десять. Генрих медленно обвел глазами придворных; казалось, он раздумывал, кому бы поручить то занятие, от которого уклонился Сен-Люк.

Шико перехватил его взгляд.

— Вот так раз! — сказал он со своей обычной бесцеремонностью. — Нынче вечером ты, мне кажется, строишь глазки, Генрих. Может быть, ты ищешь, кому бы преподнести жирное аббатство с десятью тысячами ливров дохода? Сгинь, нечистая сила! А какой лихой приор из меня выйдет! Подавай сюда твое аббатство, сын мой, подари его мне.

— Сопровождайте меня, Шико, — сказал король. — Доброй ночи, господа. Я иду спать.

Шико повернулся к придворным, подкрутил усы, принял грациозную позу и, томно закатив глаза, повторил, подражая голосу Генриха:

— Доброй ночи, господа, доброй ночи. Мы идем спать.

Придворные закусили губы, король покраснел.

— Ах да, — спохватился Шико, — а где мой куафер, где мой брадобрей, где мой камердинер — и прежде всего где моя помада?

— Нет, — возразил король, — ничего этого не будет. Начинается пост, и я приступил к покаянию.

— Ах, до чего жаль помады, — вздохнул Шико.

Король и шут вошли в уже знакомую нам королевскую опочивальню.

— Так вот оно как, Генрих! — сказал Шико. — Стало быть, я в фаворе, не правда ли? Стало быть, без меня не обойдешься? Стало быть, я смазлив, смазливее этого купидона Келюса?

— Замолчи, шут! — приказал король. — А вы оставьте нас, — обратился он к слугам.

Слуги повиновались, дверь за ними закрылась, Генрих и Шико остались одни. Шико с удивлением посмотрел на короля.

— Зачем ты их отослал? — спросил он. — Ведь нас с тобой еще не умастили притираниями. Может, ты хочешь намазать меня собственноручно, своей королевской десницей? Ну что ж! Эта епитимья не хуже любой другой.

Генрих не отвечал. Они были одни, и два короля, безумец и мудрец, посмотрели в глаза друг другу.

— Помолимся, — сказал Генрих.

— Спасибо! Вот удружил! — воскликнул Шико. — Нечего сказать, приятное времяпрепровождение. Если ты за этим меня пригласил, то лучше мне вернуться обратно в ту дурную компанию, в которой я находился. Прощай, сын мой. Доброй ночи.

— Останьтесь! — приказал король.

— Ого! — воскликнул Шико, выпрямляясь. — Кажись, мы вырождаемся в тиранию. Ты деспот! Фаларис! [20] Дионисий! [21] Мне здесь надоело. Нынче я целый день по твоей милости обрабатывал плеткой из бычьих жил плечи своих лучших друзей, а пришел вечер — и ты хочешь начать все с начала… Чума меня возьми! Отложим это занятие, Генрих. Нас здесь всего лишь двое, а когда двое дерутся… каждый удар попадает в цель.

— Замолчите вы, несносный болтун, — прикрикнул на шута король, — и подумайте о своих грехах.

— Добро! Вот мы и договорились. Ты хочешь, чтобы я каялся? Ты этого от меня хочешь? Ну а в чем мне каяться? В том, что я сделался шутом у монаха? Confiteor… Я раскаиваюсь, mea culpa… Это моя вина, это моя вина, это моя тягчайшая вина!

вернуться

19

Непременном (лат.).

вернуться

20

Фаларис — тиран сицилийского города Акраганта (570–554 гг. до н. э.). По одним сведениям, отличался крайней жестокостью. По другим — был чрезвычайно мягким человеком, покровителем искусства и философии.

вернуться

21

Дионисий Старший — сиракузский тиран (405–367 гг. до н. э.), отличался крайней жестокостью и подозрительностью.