Полустанок, стр. 12

— На продажу, что ли?— вяло поинтересовался Яков Андреевич.

— Да нет, просто так срезал, не нужны теперь они никому.

— Кто же тебе эту дурь в голову вбил?— вдруг вспыхнул Яков Андреевич.— Это же не просто цветы, а красота жизни, земли!

Хирург снял очки и стал торопливо протирать стекла.

— Так ведь война,— попробовал оправдаться Славка.— Хочу лекарственные травы посеять, может, успеют вырасти.

Яков Андреевич как-то странно посмотрел на Славку, водрузил на нос очки и устало понизил голос:

— Ах да, война... Трудно к этому привыкнуть... Но, как знать, может, и на ней иногда цветы полезнее капель. Собаками ты случайно не увлекаешься?

Славка растерянно заморгал ресницами и обиженно засопел.

— Да нет, я не шучу. В мировую и гражданскую нам здорово помогали санитарные собаки. Наверняка понадобятся они и сейчас. Жаль, что не интересуешься, а то я мог бы подкинуть тебе книг по собаководству. А травы — что же — можно попробовать их посеять, семян я тебе достану. Только цветы тоже еще никому не вредили.

Полустанок - image11.png

После обеда в нашу палату пришли отец с матерью. Только теперь я узнал, что в тот день, когда мне делали операцию, мать полдня просидела в приемном покое и не сводила глаз с хирургического отделения. Увидев, что оттуда понесли в морг носилки, накрытые белой простыней, она без стона свалилась на топчан. Когда ее привели в сознание и стали уверять, что я жив, она не хотела этому верить. Поверила только тогда, когда ей показали меня через приоткрытую дверь па-

латы. Но я целые сутки спал после операции и ничего об этом не знал. Отец с матерью приезжали в больницу несколько раз, но свидания не разрешали. Они писали короткие записки и передавали яйца всмятку — ничего другого мне есть было нельзя. Теперь им разрешили меня навестить. Они вошли в палату робко и осторожно присели на край кровати. Отец положил на тумбочку множество кульков с подарками и сунул мне в руки несколько номеров «Крокодила». Я машинально открыл один из журналов и расхохотался. На рисунке был изображен Гитлер: взяв в зубы фуражку, он по-собачьи полз к нашей границе. Физиономия его была такой смешной и оскаленной, что я, снова взглянув на него, залился еще больше. Мое тело содрогалось от смеха, на глазах выступили слезы.

— Да ты что, тебе же нельзя смеяться,— строго пробасил Иван Андреевич.— Шов разойтись может!

Но перед моими глазами снова возникла крысиная физиономия Гитлера и на меня неудержимой волной накатился новый приступ смеха.

Мать и отец недоуменно переглянулись. Отец нагнулся ко мне, положил руку на лоб и дрогнувшим голосом проговорил :

— Успокойся, сынок, я ведь проститься пришел, в армию уезжаю.

Я растерялся, журнал упал. Отец погладил своей большой ладонью мои волосы и ласково добавил:

— Будь мужчиной, сынок, теперь ты в семье старший. Береги мать. Заботься о братишке. С фронта я тебе напишу особо.

Он встал, нагнулся, поцеловал меня в лоб, еще раз сказал : «Поправляйся и будь мужчиной» и вышел, прямой и сильный. Следом за ним вышла молчаливая мать. Под ее глазами темнели желтые полукружья. 

Полустанок - image12.png

ГЛАВА ВТОРАЯ

ПЕРЕМЕНЫ

За тот месяц, что я пролежал в больнице, в Клюке про изошли немалые перемены. Внешне поселок, правда, остался прежним. Так же, подбоченясь, стояли на горе дома, так же весело брехали во дворах собаки. За поселком светло и покойно золотились сосны, внизу шумно ворочалась в своих берегах речушка. И все же, во всем этом — в светлости и покое — чувствовалось дыхание приближающейся беды и тревоги. Люди стали строгими и печальными. По вечерам на перроне уже не слышались песни и шутки — все молодые парни были призваны в армию. Многие мужчины тоже ушли на фронт. Остались только те, кто работал на станции и на ремонте железнодорожных путей, дежурные, стрелочники, путевые рабочие. В магазине рассуждали о том, как там воюют на фронте, жаловались, что некому стало косить сено и готовить дрова. Проклинали сухое, знойное лето: почти во всех огородах засохла картошка и повяла капуста.

В тайге весь месяц полыхали пожары: косматый дым огромными белыми грибами поднимался в небо, закрывая солнце. В воздухе плавали черные хлопья сажи, пахло смолой и паленой шерстью. В поселок стали забегать дикие козы, по крышам прыгали взъерошенные рыжие белки.

Славкина мать ходила молчаливая, неприкаянная. Невысокая ростом, она сейчас казалась совсем маленькой, хрупкой. Начиная о чем-нибудь говорить, она вдруг растерянно замолкала, теряя нить разговора. Ее настроение передавалось Славке. Только дед Лапин, которого все называли Хрусталиком, старался казаться бодрым.

— Не такой наш Левонид, чтобы сгибнуть запросто так. На Халхин-Голе не сгиб, не сгибнет и тут. Вон какая битва идет, где же ему, хрусталику, писать. Остановят немцев, тогда и напишет. Вот вам истинный крест.

Дедушка в бога не верил, но за каждым словом добавлял эту фразу.

— Нам с вами о другом печалиться надо. Теперь, не ровен час, япошки выступить могут. Неспроста они суетились на Хасане да Халхин-Голе. Нам, Шлава, надо помаленьку готовиться в партизаны. Если приспичит — и я еще в них постреляю.

Дед Кузнецов заскорузлыми пальцами набивал самодельную трубку и возражал:

— Ну, до нас они нонче не доберутся. Вон, чай, какая сила стоит на нашей границе.

После Галкиной смерти Кузнецов стал понемногу оттаивать, отходить, но возле его глаз так и остались скорбные лучики.

— Сила она, конешно, может, и велика, а десант? Ведь теперь запросто так можно перелететь через голову армии и сбросить парашютистов. Да и на западе у нас, поди, тоже была немалая армия. А немчура вона как прет.

— Ну, там Гитлер нас подкузьмил на пакте,— не сдавался Петр Михайлович.— Кто же думал, что он такой скорпиен.

— Так-то оно так, да ты бы, хрусталик, получше кормил своего конягу. Чует мое сердце, что нам с тобой снова в леса подаваться надо, истинный крест. Эх, сбросить бы мне сейчас годков двадцать, сел бы я на свою драндулетину и показал бы вам, чего стоит Никифор Лапин!

— Ишоба, молодой-то был рисковый. Вон как ловко угнал тогда семеновский броневик. Прямо как в кино!

— Это еще что,— оживился Хрусталик,— вон в первые-то годы я такие кардибалеты выделывал, прямо страх! Разгонишься, бывало, дашь резко руля и едешь на двух колесах, как на велосипеде. По обрыву над Ингодой такие фокусы демонстрировал, истинный крест!

А то однажды такую штуку придумал,— дедушка захихикал и лукаво подмигнул Славке.— Пришли в наш гараж «Уайты», это еще тоже до революции было. Ну, а шоферами на них сели купеческие сынки — тогда эта профессия был вроде нынешней летчицкой. Знают наши купчишки мало, а форсу в них много — не подступись. Вот и задумали мы им свинью подложить. Помараковали с дружком, склепали на каждую машину по воронке-сирене и прикрутили их снизу, под раму.

Тогда колоннами редко ездили, на всю область чуть больше десятка машин набиралось. Выскребется купчишка на хороший проселок, прибавит газу, а сирена снизу у-у! Остановит он, сермяга, машину, прислушается — ничего, тихо. А разгонится — снова выть начинает. До того доходило, что некоторые, бывало, бросали машину в степи — и тягу!

Дедушка довольно засмеялся и с гордостью посмотрел на Славку.

— Вот и внук, видно, весь в меня пошел — тоже изобретает. Такую вам мину сможет сварганить — япошки только ногами задрыгают.

КУНЮША ТОРГУЕТ ШРАМОМ

Выписывая меня из больницы, Яков Андреевич наказывал :

— Ну, теперь ни бегать, ни прыгать тебе нельзя. Летать с крыши тем более, а то шов может разойтись. Если почувствуешь что неладное — немедленно приезжай. Вдруг я у тебя в животе какой-нибудь инструмент забыл?