Кружево, стр. 29

— Эй, кто это подсунул мне такую диковинку? Ну-ко, отзовись!

Догадался сразу — неспроста оно тут появилось! Деревенские девушки нередко одаривают своих парней поделушками: возьмет — долго не забудет, невестой назовет, а не возьмет — так из сердца вон!

Никто Павлу не отозвался. Утерся он Охохониным полотенцем, как хмельного и сладкого снадобья выпил. Зажмурится.

Охохоня метнулась к нему.

— Ой, прости! Это я виновата! Неужто сгубила тебя?

Думала, вовсе не любовь, а лихоманкину хворь на него навела. В вышине небо чистое, в березняке всякая птица день прославляет, а тут вдруг экое горе...

Ведь не знала Охохоня, что у людей такое бывает; иной парень из-за любви свету белого не видит, ночей не спит, покуда своего часу дождется.

Павел услышал ее голос.

— А ты кто такая? Откуда родом? Не заблудилась ли? И не твое ли это полотенце?

Сам рад-радехонек: экая невидаль перед ним! У Охохони от души отлегло.

— Мое! Ткала и вышивала тебе в подаренье!

Не умела таиться и, как деревенская девушка, ждать, когда он ей первой слово промолвит: любит или не любит?

Павел шагнул к ней, руки протянул, и Охохоня тоже подалась ему навстречу, да вдруг отшатнулась: коль обнимет ее — захворает, а поцелует — жить перестанет!

— Нету мне доли на любовь с тобой!

А тому невдомек:

— Пошто это нет? То ли ты уже просватана?

— Не бывало у меня жениха и не будет, — потупилась Охохоня. — Я не таковская!

Он пристал: говори-де по правде, не утаивай про себя ничего ни хорошего, ни плохого!

— Любую, всякую стану любить!

— Хворь на мне, — нашлась Охохоня.

— Не велика беда! Возьму даже хворую. Сам за тебя стану стряпать, корову доить, по домашности управляться.

— Ведь люди тебя осудят...

Никакие отговорки не помогли. Павел одно твердил:

— Не разойтись нам, не разлучиться вовек! Надумаешь убежать — на краю света найду!

Только три шага разделяло их, но будто пропасть глубокая.

Вскоре сумерки наступили. В эту пору лихоманки выходят из чащоб и гнилых болот и принимаются свое зло сотворять. Охохоня поопасалась вместе с парнем попасть им на глаза и волей-неволей принудила себя с ним попрощаться.

— До свиданьица, дорогой! Захочешь со мной повидаться, полотенцем утрись!

Хотел он ее удержать, но догнать не мог.

Не считано и не меряно, какое горе она в ту ночь испытала. Спряталась в камышах на болоте, чуть не извелась. Утопиться не удалось — вода не взяла. Решилась с вершины высокой березы броситься — береза закачалась и не пустила.

Раным-рано, еле рассвет забрезжил, прибежала она к старухиной избе сама не своя, кинулась перед Старой Катей на колени:

— Прости, баушка! В прошлый раз не повинилась тебе, кто я такая. Лихоманкам сестрой довожусь. А вот содеялась со мной такая беда, любовь людскую познала и не могу дальше свое назначенье справлять. Куда мне теперичь деваться? Как разлюбить, за прежнее зло с людьми добром поквитаться и хоть время от времени любимого видеть...

— Можешь, девонька, дальше не сказывать, — приветила ее та. — Сама догадалась я, кто ты такая! Но ни в тот раз, ни теперь не могу тебя обнадежить. Не слыхано и не видано, чтобы человек и хворь могли себе вместе счастье составить.

— Как, баушка, присоветуешь! Я на всякую тягость согласна!

— Не забоишься сестер?

— Не забоюсь!

— А знаешь ли ты отворот-траву?

— Это полынь-то? — с отвращением молвила Охохоня. — Нас, лихоманок, тошнит с нее. Не манит хоть пальцем к ней прикоснуться!

— Придется стерпеть, коль надобно любовь сохранить, — построже промолвила Стара Катя. — Ведь попросту она никому не дается!

Напоила старуха Охохоню взваром из отворот-травы в постель уложила. Та без памяти весь день провела. Уж так-то ей худо пришлось, всю истомило, думала, живой не останется. Только к вечеру мало-помалу раздышалась и открыла глаза. Стара Катя дала ей выпить еще какое-то снадобье, уж без горечи, чище утренней росы, от которого на лице у Охохони сразу румянец взыграл.

Вышла она от старухи и подивилась: экая благодать вокруг! Лес шумит, теплый ветер наносит с полян сладкий запах, в вышине небо, как стеклышко, чистое. Прежде влекло ее только в сырость и хмарь, от солнышка пряталась.

Тут же, возле избы, нарвала она охапку полыни и пошла, куда Стара Катя сказала.

Долго ее сестры-лихоманки по всей округе разыскивали, Лешаки каждый след в лесу обнюхивали, но так и не дознались, куда Охохоня девалась.

Зато в деревне люди приметили: по всем проулкам возле прясел повырастала полынь, и хвори от лихоманок убавилось. Иная лихоманка набежит из леса, но как полынный запах почует, то дальше гумен и огородов ее не заманишь.

Вскоре меж людей молва разошлась: полынь-то разрослась в проулках не сама собой, а посеяла и расплодила ее Полынница — девушка невиданной красоты, защитница от лихоманок.

А это Охохоня так себя назвала.

ТИПУН-ТРАВА

Вот ведь, совсем забыл, как ту баушку по имени звали. Только прозвище помню — Рябушка. Рябенькая она была. Веснушчатая. Идет, бывало, с поля, на палочку опирается, а у самой на загорбке мешок с травами. Это она целый день ползала там, на лугах-то да на еланях, и травы по листику, по цветочку, по корешку собирала. Я как-то спрашивал ее: «Для чего ты запасаешься ими? Уж не знахарка ли ты?» Ну, она поглядела на меня этак не шибко добро, а все-таки не обиделась. «Я, — говорит, — никакая не знахарка, сама никого от болезней не пользую, а просто кому чего надо, то и даю. Даже из городу ко мне нарочито ездят люди, травы берут. Хоть и неученая и дальше деревни никуда не бывала, однако знаю, где нужную травку найти и к чему ее приспособить». Тут и показала она мне большой пучок. «Вот, — говорит, — травы, коли сердце болит: наперстянка и горицвет, да багульник, боярышник и желтушник. А вот от живота: очиток, и льнянка, и вьюнок. От кашля: душица, да первоцвет, мать-и-мачеха. Но пуще всего ищу я типун-траву!» Мне даже смешно стало: «Это что же, трава такая — типун? К чему она? Уж не от нее ли типун на языке бывает?» Баушка головой покачала: «Экой ты! Про такую траву никогда не слыхал? А знать-то про нее надо, и ежели где она повстречается, выдрать, сничтожить. Я вот хожу по полям-то, свое дело сполняю да всюду смотрю: не появился ли где-нибудь «волчий глаз»? Это я так ее цветки называю, они по ночам злым зеленым огнем горят».

Может, и не запомнился бы этот разговор с Рябушкой — мало ли бывает-то всякой всячины. Да и в житье нашем деревенском полно забот. Вот как вешние воды с полей сойдут, появится на угорках первая прозелень, и когда земля под солнцем прогреется, с тех пор даже никаких иных мыслей нету, как лишь о хлебе. Так до самой осени покою не знаешь. За вешной подступит сенокос, потом жатва и молотьба. Из-за забот не замечаешь дворовых ворот! Ну, и баушек-то в деревне не одна лишь Рябушка. В каждой семье своя есть. А случилось так, ночевали мы как-то в поле вместе с дедом Федюней. Ночь опустилась темная, без единой звездочки. Кони наши паслись подле балагана, ярко костер горел, а мы сидели у огня на чурбаках. Мне что-то просто к слову пришлось про Рябушку молвить. Тогда вот и довелось о ней сказку услышать. И о типун-траве.

— Рябушка-то уже второй век живет, — сказал дед Федюня. — Я еще парнишкой был, а ее уж и в ту пору баушкой звали. Родни у нее здесь нету. Проживает она тут не полный год, только с вешны до осени. Потом, сразу после жатвы хлебов, куда-то девается. Бают люди, в гору уходит. На всю зиму там сама себя закрывает. Гора сплошь каменная, у самой речки. А речка тихая, берега по левую сторону пологие, по правую — крутые, и растет на них лес густой. Сколько до того места верст, поди-ко, не меряно, но за один день на телеге не доедешь и пешком скоро не дошагаешь. Рябушка, как время настанет уходить, вот этак ладошками хлопает, и в тот же миг выбегает ей навстречу из соснового подлеска марал рогатый, берет ее на спину и мчит.