Поджигатели. Ночь длинных ножей, стр. 49

– Так, – генерал с уважением посмотрел на майора. – Вы правы, совершенно правы: нужна доверенность за подписью Бредова.

– Нужно принять меры к тому, чтобы документ не перекочевал в Германию, прежде чем Бредов будет убит, – заметил Годар.

– Разумеется.

Вставая, Леганье в последний раз провел ладонями по лаку стола, как бы отодвигая от себя нечто невидимое, что только что нагромоздили перед ним офицеры.

Годар брел не спеша. Он шаркал ногами и горбился, как человек, несущий на себе непомерную тяжесть. Это не был груз лет. Несмотря на наружность пожилого человека, Годару едва было сорок пять. Его состарило бремя знаний, которые можно было назвать отрицательными знаниями. Каждый день в каждой из папок своего регистратора он обнаруживал нечто новое. Однако это новое не только обогащало его, но с каждым открытием делало все бедней и бедней. Это было знание всех самых темных, самых неприглядных сторон жизни. Оно неуклонно вело к духовному обнищанию. Узнавая новое, майор должен был зачеркивать что-нибудь положительное в списке моральных качеств, присущих общепринятому понятию «человек». Сам Годар участвовал в отыскании новых и новых способов культивирования и умножения отрицательных качеств в человеке. Он цеплялся за каждое из них, как за удачное открытие, и старался их использовать в интересах своей службы. Он под микроскопом разглядывал человеческую совесть, отыскивая в ней темные местечки, к которым можно было бы придраться, изъяны, которые можно было бы увеличить, развить до размеров язвы, не дающей жертве жить нормальной жизнью честного человека. Алчность, честолюбие, развращенность, бесчестие, личная вражда и политическая распря, измена, кража, убийство – все годилось на потребу разведке Третьей республики. Подкупом, угрозой, шантажом – всем этим привык пользоваться Годар для исполнения своих служебных обязанностей начальника отдела контрразведки по Германии. Давно миновало время, когда он задумывался над допустимостью того или другого метода привлечения секретного сотрудника. Граница между добром и злом стерлась в его сознании.

Сорокапятилетний старик, страдающий эмфиземою легких, кашляющий от каждой сигареты так, что разрывалось горло, и безвольно закуривающий следующую сигарету от еще не докуренной, Годар плелся теперь по бульвару к своей конспиративной квартире, где предстояло принять нескольких секретных сотрудников и изобрести несколько новых подлостей.

Годар повернул с бульвара в боковую улицу и еще раз в узкий переулок с едва видимою сверху полоскою неба, с мокрою, непросыхающею мостовой. Минуя конуру консьержки, он старался не привлечь ее внимания и стал с кряхтеньем подниматься по темной лестнице. Сегодня он должен был получить копии свежей почты, прошедшей через редакцию «Салона». Там будет что-нибудь новенькое об этой сваре в Берлине. Годар предвкушал эти секретные новости так же, как любой рантье ждет хлесткой статейки о вечерних дебатах в палате, от которых зависит, поднимутся или упадут «алжирские железнодорожные». Годара занимал вопрос, кто первым перехватит компрометирующие Гитлера документы Бредова – второе бюро или боши? А вопрос, убьют или не убьют фон Бредова и Шлейхера, даже не приходил ему на ум.

Наконец затянувшийся служебный день был закончен. Перебросив через руку пиджак, с темными пятнами пота на рубашке в тех местах, где прилегали подтяжки, с глазами, выражающими полное безразличие ко всему окружающему, он вышел на улицу. Путь домой, который он всегда проделывал пешком, лежал мимо Центрального рынка. Это был час, когда торговля уже заканчивалась. Годар шел мимо цветочного ряда. Последние цветочницы складывали свои опустевшие корзины. Метельщицы собирали в кучи остатки раздавленных и поломанных стеблей и увядших лепестков, смешанных с пылью, забрызганных грязной водой, лужами стоящей в выемках асфальта. Кисло-горький запах увядшей зелени смешивался с витающим еще под стеклянными сводами ароматом цветов, целый день отдававших свои испарения этим стенам, этим камням, плетению корзин, полотну зонтов. Казалось, все это напоминало о вакханалии запахов и красок, какая бушевала здесь с самого раннего утра, когда нагруженные цветами тележки подъезжали сюда едва ли не изо всех улиц, примыкающих к рынку. Пряное дыхание роз, едва уловимый запах резеды, аромат левкоев и душистого горошка – все это сладким туманом висело над цветочным рынком. Отсюда эти ароматы растекались вместе с возками торговцев, с корзинками цветочниц по всем бульварам, по площадям и улицам Парижа. Где бы парижанин ни захотел купить цветы – у входа в кафе или на паперти храма, под навесом газетчицы или у палаты депутатов, – их источником был Центральный рынок. В далекие годы, молодым человеком, только что обосновавшимся в Париже, Годар не мог равнодушно проходить мимо рынка. Он с детства сохранил нежную любовь к цветам – привязанность провинциала, взращенного на цветочных плантациях Прованса. Он любил смотреть, как женщины деятельно сортируют только что привезенные цветы, как их проворные руки с нежностью, неожиданной для торговок, разбирают тонкие стебли, с какой ловкостью опрыскивают водой огромные разноцветные пучки. Он любовался сверканием капель, осыпавших тонкие лепестки, словно утренняя роса.

Да, это действительно все было. Но как бесконечно давно… Быть может, нынче и сам он с недоверием выслушал бы рассказ о молодом лейтенанте, не возвращавшемся домой без букетика фиалок. Да и трудно было бы, в самом деле, поверить, что тот юный любитель цветов и этот усталый человек с поникшей головою, с глазами, так равнодушно глядящими на мир, – одно существо.

Но вот именно сегодня, в день, когда слой грязи, осевшей в его душе, был особенно толст и отвратительно липок, по какой-то необъяснимой случайности, – а может быть, и вовсе не случайно, а в силу железного закона контрастов, – поравнявшись с рынком, Годар уловил струю аромата, донесенную порывом ветра из-под стеклянного навеса цветочного ряда. Трудно предположить, чтобы эта струя дошла до него впервые – ведь он проходил здесь каждый день и почти всегда в это же время. Трудно предположить, чтобы его обоняние никогда до сих пор не улавливало этого аромата. Так почему же именно сегодня эта волна и этот аромат привлекли его внимание, спавшее столько лет, и возбудили воспоминания, которые сам он считал давно похороненными?

Он остановился с выражением недоумения на лице. Словно кто-то схватил его за руку и крикнул ему нечто невероятное. Несколько мгновений он стоял в растерянности, глядя на расходящихся торговок, на повозки, увозящие корзины из-под цветов, как будто не мог понять, где он, почему он тут и что вообще происходит рядом с ним. Но вот ноги его сами повернули к рынку. Он вошел под стеклянный свод и, шагая через струйки грязной воды, текущей из-под швабр метельщиц, пошел по ряду. В самом конце его, возле какой-то, видно, случайно замешкавшейся, торговки, он остановился. С недоумением и даже как будто со страхом глядел, как она, еще утром с такою нежностью разбиравшая ароматные пучки, теперь безжалостно кидала остатки непроданного и увядшего товара в корзину.

Так он стоял несколько мгновений, потом подошел к женщине и, протянув ей пять су, негромко сказал:

– Прошу вас, мадам, немного цветов.

– Они уже совсем завяли.

– Ничего… право, это ничего не значит… Прошу вас.

Это было сказано с такой робостью, что теперь женщина с нескрываемым удивлением посмотрела на Годара, на его усталое лицо, на темные мешки под глазами и неопрятную копну серых от седины и перхоти волос.

– Берите сколько хотите, – сказала она. – Нет, нет, деньги мне не нужны… Берите. – И она с безжалостностью профессионалки опрокинула к его ногам корзину. – Все равно все пойдет на помойку.

Рука Годара повисла в воздухе, потом в бессилии упала. Не говоря ни слова, он повернулся и пошел прочь.

24

Геринг был в отчаянии: Гитлер опять колебался – следует ли применять к самому Рему ту же суровую меру, какую высшее фашистское руководство, олицетворяемое Гитлером и его приближенными, определило для всех, с кем было решено расправиться под предлогом приведения к повиновению штурмовиков.