Поджигатели. Ночь длинных ножей, стр. 35

Он остановился перед столом, на котором стояла фотография Сюзанн. Она ищет Эльдорадо?

По мере того как он размышлял, все становилось простым и цинически ясным. Как будто у него теперь тоже нет своего Эльдорадо? А Кроне с кассой гестапо? Отто получит свое из сейфов господина Гиммлера!

Успокоившись, он закурил и прилег на постель.

Через несколько минут послышалось его ровное дыхание.

Отто спал спокойно, как человек, у которого нет причин видеть дурные сны.

17

Испытание Тельмана продолжалось сорок семь дней.

Сорок семь дней – в каменной норе, где не было ничего, кроме койки и параши, где нельзя было встать, так как свод нависал над головой на высоте полутора метров; в норе, не доступной ни малейшему звуку, так как даже тюремщики в коридоре ходили на войлочных подошвах; в норе, лишенной всякого света, даже искусственного. Фонарь изредка вносили в камеру, чтобы дать Тельману возможность прочесть фальшивки, сфабрикованные в гестапо под видом писем от родных. В первом же письме якобы старик-отец сообщал Тельману о казни нескольких коммунистов. В письме были подобраны имена тех товарищей, о смерти которых заключенные знали еще до того, как Тельмана «спустили в мешок». По мнению Кроне, это должно было внушить Тельману веру в подлинность писем и доверие к следующей записке, состряпанной от имени жены. Роза, так же как отец, умоляла Тельмана прекратить сопротивление. В доказательство его бессмысленности она сообщала об измене нескольких партийных друзей Тельмана, будто бы отрекшихся от своего дела, от партии и даже перешедших на службу к нацистам.

«Во имя нашего мальчика, во имя всего нашего будущего, твоей и моей жизни умоляю тебя, Тэдди: довольно, довольно! Это бессмысленно. Мы все это поняли, и мы все умоляем тебя об одном: вернись…»

И, наконец, «добрый» тюремщик однажды, будто тайком от начальства, подсунул Тельману вместе с фонарем фальшивый номер «Роте фане». Там было напечатано средактированное в гестапо «Решение Исполкома Коминтерна о прекращении подпольной борьбы германской компартией и роспуске ее ЦК». «Роте фане» сообщала, что было достигнуто соглашение с Гессом об амнистировании коммунистов и об освобождении их из концлагерей и тюрем. И на полях газеты было нацарапано: «Дай им это слово, Эрнст, – и ты будешь свободен. Пока они держат свое слово: я на свободе. Ждем, ждем тебя».

Почерк приписки был срисован гестаповскими графиками с перехваченной записки без подписи. Номер «Роте фане» отпечатали по приказу Геринга в одном экземпляре в типографии гестапо.

Но ничто не помогало – ни поддельные «письма родных», ни сфабрикованный в гестапо фальшивый номер «Роте фане». Тельман не читал этих записок; он даже не взглянул на «Роте фане»; он знал им истинную цену. Он не отвечал и на вопросы следователя.

На сорок восьмые сутки тюремный врач, под наблюдением которого происходило искусственное питание Тельмана, отказавшегося принимать пищу, заявил, что не ручается больше ни за один день его жизни. Заключенный может умереть от отсутствия движения и от недостатка кислорода.

Геринг приказал вызвать этого врача.

– Что вы выдумали?! – крикнул он. – Человек, которого кормят, не может умереть!

– К сожалению, экселенц, может.

– Если бы вы сказали, что он сходит с ума, я бы вам поверил.

– Как ни странно, он не проявляет признаков ненормальности.

Геринг смотрел на врача так, словно тот нанес ему личное оскорбление. Наконец буркнул:

– Что же вы предлагаете?

– Это зависит от того, экселенц, чего вы хотите.

– Я хочу, чтобы он сдался!

– Умер?..

Геринг зарычал так, что врач невольно попятился, хотя их разделял широкий стол.

– «Умер, умер»! Это я умею и без вас! Он должен жить! Жить и сдаться!

– Тогда нужно изменить режим, экселенц…

Геринг подумал и мрачно спросил сидевшего тут же у стола Кроне:

– Что вы думаете?

– По-видимому, для него нужно придумать нечто новое, – задумчиво проговорил Кроне. – Но сначала я предложил бы дать ему почувствовать жизнь как можно полней – воздух, прогулки, покой, отличное питание… даже газеты.

Геринг расхохотался, принимая это за шутку, но Кроне был серьезен.

– Если он потерял вкус к жизни, то должен получить его заново. А тогда… тогда подумаем о чем-нибудь новом.

– Умно! – воскликнул Геринг и тут же отдал по телефону приказ тюремным властям.

Пока шли эти переговоры, Кроне несколько раз, нахмурившись, взглядывал на часы.

Когда они остались вдвоем, он сказал:

– Если он снова поймет, что жизнь кое-чего стоит, вы поговорите с ним.

– Вы не оставили этой идеи?

– А ради чего же мы столько времени старались? Он стоит больше, чем старая кляча Лебе.

– Кстати о Лебе. Как с ним дела?

– Отлично.

– Он согласился опубликовать отказ от социал-демократической платформы?

– Да.

– Не так плохо, Кроне, а? – Геринг повеселел. – Лидер социал-демократов и бывший президент рейхстага! Это кое-чего стоит, а?

Приход адъютанта помешал Кроне ответить.

– Мистер Друммонд, экселенц… – сказал адъютант.

Кроне вздохнул с облегчением: «Малый точен».

– …настойчиво просит приема! – докончил адъютант.

– Кто?.. Зачем?.. – буркнул Геринг и вопросительно посмотрел на Кроне.

– Вспоминаю это имя, – сказал тот. – Следовало бы его принять. Этот Друммонд – абсолютно чистая фигура. Он торгует полезными вещами. Назначьте ему время, экселенц, но…

– Ну, ну, не смущайтесь…

– …осторожности ради, прежде чем прикасаться к его бумагам, передавайте их мне на проверку… – И, уже откланиваясь, добавил: – Не забудьте о свидании с Тельманом, экселенц!

В ту же ночь Тельман был переведен из «мешка» в изолированную палату тюремной больницы.

Тельман не был в силах шевелиться, говорить. Он только время от времени с очевидным трудом поднимал веки, и его изумленный взгляд на миг обращался к окну. Тельман выдерживал свет какую-нибудь минуту, не больше. Веки снова опускались на отвыкшие от света глаза.

Еще через сутки его взгляд продолжал оставаться единственным, в чем проявлялись признаки жизни. Тело было по-прежнему неподвижным, губы не издавали ни звука.

Так продолжалось несколько дней. Но не это служило предметом удивления привыкшего ко многому тюремного персонала. Удивительным было другое: Тельман отказывался есть. Пришлось снова пустить в ход искусственное питание, чтобы поддерживать его силы.

Тюремщики и врачи были потрясены тем, что человек, вернувшийся из каменной могилы, мог сказать то, что сказал наконец Тельман:

– Я буду принимать только обычную тюремную пищу, такую же, какая дается другим заключенным. Я буду принимать ее только в обычной тюремной камере, такой же, в какой содержатся мои товарищи.

Это было событием: он, ни разу не раскрывший рта за сорок семь суток пребывания в каменной могиле, он, из которого ни одна пытка не исторгла стона, заговорил.

«Номер двести четвертый заговорил!»

Телефонные звонки, рапорты…

Однако радость тюремщиков была недолгой: Тельман говорил одну минуту. Ровно столько, сколько нужно было, чтобы один раз сказать то, что он сказал. Он не дал себе труда повторить сказанное ни директору тюрьмы, ни следователю, ни прокурору. Только пришедшему в палату Кроне он сказал еще одну фразу:

– Ни с одним фашистом я говорить не стану.

Прошло две недели.

Прошло три.

Геринг несколько раз спрашивал Кроне о том, когда можно будет поговорить с Тельманом, но Кроне не мог ему на это ответить ничего определенного. Кроне готов был теперь отговорить Геринга от этой встречи, если бы тот не сказал:

– Глупости, Кроне. Не верю! Вы просто не умеете взяться за дело!

Через несколько дней Кроне с удивлением убедился в том, что Геринг был у Тельмана. Разговор велся в палате один на один. Но даже Кроне Геринг не сказал о том, что услышал от Тельмана. Только по взбешенному лицу министра, когда он вышел из палаты, да по ярости, вспыхнувшей в его взгляде при упоминании о Тельмане, Кроне мог судить, что там произошло.