Голливудская трилогия в одном томе, стр. 122

– Мэгги Ботуин теперь будет отдыхать целый год!

– Ну нет. – Мэгги Ботуин испытующе посмотрела на меня. – У тебя есть какие-нибудь замечания по тем эпизодам, которые мы отсмотрели за последние несколько дней? Кто знает, может, завтра нас всех снова возьмут на работу за треть жалованья.

– Нет, – неуверенно проговорил я.

– К черту все это! – объявил Фриц. – Я собираю вещи!

Мое такси все еще ждало, накручивая на счетчик астрономические суммы. Фриц с презрением поглядел на него.

– Почему ты не научишься водить, идиот?

– Чтобы давить людей на улицах, как Фриц Вонг? Ну что, прощай, Роммель? [259]

– Только до тех пор, пока союзники не захватят Нормандию.

Я сел в такси и ощупал карман пальто.

– А что делать с моноклем?

– Вставь себе в глаз на следующей церемонии вручения «Оскаров». Я устрою тебе место на балконе. Чего ты еще ждешь, объятий? На, получай!

Он сердито прижал меня к себе:

– Outen zee ass! [260]

Когда я отъезжал, Фриц крикнул:

– Опять забыл сказать, как я тебя ненавижу!

– Лжец! – крикнул я в ответ.

– Да, – кивнул Фриц и поднял руку в медленном, усталом приветствии, – я лгу.

66

– Я как раз думал о Холлихок-хаусе, – сказал Крамли, – и о твоей подруге Эмили Слоун.

– Она мне не подруга, но продолжай.

– Сумасшедшие вселяют в меня надежду.

– Что?! – Я чуть не выронил свое пиво.

– Сумасшедшие – это те, кто решил остаться в этой жизни, – сказал Крамли. – Они настолько любят жизнь, что не разрушают ее, а возводят для себя стену и прячутся за ней. Они притворяются, будто не слышат, но они слышат. Притворяются, будто не видят, но они видят. Их сумасшествие говорит: «Я ненавижу жить, но люблю жизнь. Я не люблю правила, но люблю себя. Поэтому, чем ложиться в могилу, я лучше найду себе убежище. Не в алкоголе, не в кровати под одеялами, не в шприцах и не в дорожках белого порошка, а в безумии. В собственном доме, среди своих стен, под своей безмолвной крышей». Поэтому сумасшедшие, да, они вселяют в меня надежду. Смелость оставаться живым и здоровым, а если устанешь и нужна будет помощь, лекарство всегда под рукой – безумие.

– Дай-ка мне свое пиво! – Я схватил его стакан. – Сколько таких ты уже выпил?

– Всего восемь.

– Господи! – Я сунул ему стакан обратно. – Это что, войдет в твой новый роман?

– Может быть. – Изо рта Крамли послышался негромкий звук легкой самодовольной отрыжки, и он продолжил: – Если бы тебе пришлось выбирать между триллионами лет жизни во тьме без единого луча солнца и кататонией, разве ты не выбрал бы последнее? Ты по-прежнему мог бы наслаждаться зеленой травой и воздухом, пахнущим разрезанным арбузом. Прикасаться к своему колену, когда никто не видит. И все это время ты бы притворялся, что тебе все равно. Но тебе настолько не все равно, что ты выстроил себе хрустальный гроб и собственноручно его запечатал.

– Боже мой! Продолжай!

– Я спрашиваю себя: зачем выбирать безумие? Чтобы не умереть, – отвечаю я. Любовь – вот ответ. Все наши чувства – это проявления любви. Мы любим жизнь, но боимся того, что она с нами делает. Итак, почему бы не дать безумию шанс?

Повисло долгое молчание, затем я спросил:

– До чего, черт побери, нас доведут такие разговоры?

– До сумасшедшего дома.

– Пойдем разговаривать с кататоничкой?

– Однажды это сработало, верно? Пару лет назад, когда я тебя загипнотизировал, так что в конце концов ты почти вспомнил убийцу?

– Ага, только я не был помешанным!

– Кто сказал?

Я замолчал, а Крамли заговорил:

– Ладно, а что, если мы отведем Эмили Слоун в церковь?

– Черт побери!

– Не чертыхайся на меня. Мы все были наслышаны о ее пожертвованиях церкви Святой Девы Марии на бульваре Сансет. Как она два года подряд на Пасху раздавала по двести серебряных распятий. Уж если ты католик, то это на всю жизнь.

– Даже если она сумасшедшая?

– Но она будет все осознавать. Внутри, за своими стенами, она будет чувствовать, что присутствует на мессе, и… заговорит.

– Начнет что-нибудь выкрикивать, бредить, может быть…

– Может быть. Но она знает все. Поэтому-то она и сошла с ума, чтобы не думать, не говорить об этом. Она единственная, кто выжил, все остальные умерли или прячутся прямо у нас под носом, держа рот на замке за хорошие деньги.

– И ты думаешь, она может в достаточной мере чувствовать, ощущать, знать и помнить? А вдруг мы только усугубим ее безумие?

– Господи, да откуда я знаю! Это последняя наша зацепка. Никто другой не станет с нами откровенничать. Половину истории тебе рассказала Констанция, еще четверть – Фриц, есть еще священник. Это головоломка, а Эмили – рамка, внутри которой нужно собрать все части. Зажгите свечи, воскурите ладан. Пусть зазвонит алтарный колокол. Может быть, она очнется после семи тысяч дней молчания и заговорит.

Целую минуту Крамли молча сидел, медленно и тяжело потягивая пиво. Затем он наклонился вперед и произнес:

– Ну что, пойдем вытащим ее?

67

Мы не привели Эмили Слоун в церковь.

Мы привели церковь к Эмили Слоун.

Констанция все устроила.

Мы с Крамли принесли свечи, ладан и медный колокол, сделанный в Индии. Затем расставили и зажгли свечи в одной из полутемных комнат санатория «Елисейские Поля» в Холлихок-хаусе. Я приколол на колени булавками несколько кусков хлопчатобумажной ткани.

– А это еще зачем? – проворчал Крамли.

– Звуковые эффекты. Они шуршат. Как полы сутаны.

– Господи!

– Да-да, именно.

Потом, когда свечи были зажжены, мы с Крамли, спрятавшись в укромной нише, развеяли в воздухе запах ладана и проверили колокол. Он издал чистый, приятный звон.

– Констанция! – тихо позвал Крамли. – Веди!

И вот вошла Эмили Слоун.

Она двигалась не по своей воле, она не шла; ее голова была неподвижна, неподвижный взгляд неподвижных глаз замер на ее лице, словно выточенном из мрамора. Сперва из темноты показался ее профиль, затем недвижное тело и руки, в безмятежности надгробной статуи застывшие на девственных от времени коленях. Она сидела в кресле на колесиках, подталкиваемом сзади почти невидимой рукой ассистентки режиссера, Констанции Раттиган, одетой в черное, как на репетиции сцены старинных похорон. Как только бледное лицо и ужасающе неподвижное тело Эмили Слоун выплыли из темноты холла, послышался шорох, словно шумно взлетела стайка птиц; мы стали разгонять веерами ладанный дым и негромко звонить в колокол.

Я кашлянул.

– Тсс, она же слушает! – шепнул мне Крамли.

И правда она слушала.

Когда Эмили Слоун оказалась в лучах мягкого света, слабое движение – легкая дрожь – промелькнуло под ее веками, а неуловимое колебание свечного пламени отзывалось на тишину и меняло изгибы теней.

Я помахал веером.

И ударил в колокол.

При этих звуках само тело Эмили Слоун словно унеслось прочь. Как невесомый воздушный змей, подхваченный невидимым ветерком, она качнулась, будто плоть ее растаяла.

Снова ударил колокол, и ладанный дым заставил вздрогнуть ее ноздри.

Констанция отступила назад, во тьму.

Голова Эмили Слоун повернулась к свету.

– Боже мой, – прошептал я.

«Это она», – подумал я.

Слепая женщина, которая пришла в «Браун-дерби» и ушла вместе с чудовищем в ту далекую ночь, за тысячу, казалось, ночей назад.

Значит, она не слепая.

Всего лишь кататоничка.

Но не просто кататоничка.

Она восстала из могилы и плыла по комнате в аромате и дыму благовоний, под звуки колокола.

Эмили Слоун.

Десять минут Эмили сидела, не говоря ни слова. Мы ждали, считая удары своих сердец. Мы смотрели, как пламя пожирает свечи и рассеивается дым.

И вот настало то прекрасное мгновение, когда голова ее склонилась, а глаза широко распахнулись.

вернуться

259

Роммель, Эрвин (Erwin Rommel) (1891–1944) – немецкий генерал-фельдмаршал, командовавший гитлеровскими войсками в Северной Африке (за что получил прозвище Лис Пустыни). После неудавшегося покушения на Гитлера 20 июля 1944 года был причислен к заговорщикам (хотя непосредственного участия в заговоре он не принимал). Учитывая военные заслуги фельдмаршала, Гитлер предоставил Роммелю выбор между Народным трибуналом и самоубийством. Роммель предпочел последнее.

вернуться

260

Шевели задницей! (англ., голл., искаж.)