За светом идущий, стр. 32

В заброшенных полутемных церквах, где некогда молились византийцы и проклятые аллахом разбойники-крестоносцы, кричали ишаки и верблюды. По осыпающимся камням старых крепостных стен еле бродили сонные, разморенные жарой стражники.

На тихом базаре ленивые толстые торговцы спали в тени рваных палаток и скособочившихся деревянных лавчонок…

Царевич уходил на берег моря и, забравшись под скалу — в тишину и прохладу, — глядел на далекую белую полоску турецкого берега. Только оттуда — из Турции, от великого султана, повелителя правоверных, грязного шакала, капризной бабы, источника милости, средоточия несчастий, — мог он, безвинный страдалец, ждать грозы и ласки. И он то смиренно молил аллаха вызволить его из этой грязной родосской дыры, обещая построить мечеть и до конца дней верно служить благодетелю-султану, забыв все обиды, то изрыгал хулу на владетеля империи османов, призывая на его голову мор и несчастья.

И аллах услышал молитвы гонимого: султан Блистательной Порты, источник справедливости, средоточие правды, дарователь милостей, вернул Ислама в Бахчисарай, на трон его предков Гиреев, а неверную собаку Мухаммеда велел привезти на остров Родос — в пыль, в навоз, в сонное царство мертвых ромеев, греков и крестоносцев.

Хан Ислам-Гирей, еще не добравшись до Бахчисарая, поклялся аллаху и — самое главное — самому себе, что отныне не будет у султана более верного слуги, чем он, Ислам. И поэтому, очутившись в Бахчисарае, более всего следил за тем, что так или иначе могло угрожать интересам султана и тем самым — его собственным.

Услышав, что совсем рядом, в Чуфут-кале, объявился русский царевич, Ислам-Гирей велел привезти его к себе, ибо на собственном опыте убедился, что любой претендент на любой престол — человек и опасный и ценный. И лучше держать его возле себя, чем доверять его охрану кому бы то ни было.

Потому-то в Чуфут-кале и появился ханский гонец.

Глава четырнадцатая

ДЕЛА ТУРЕЦКИЕ

12 июля 1645 года, в день святого угодника Михаила Малеина, Михаил Федорович, великий государь всея Великия и Малыя и Белыя России, великий князь Московский и Владимирский, царь Казанский, царь Астраханский и прочая, и прочая, и прочая, опираясь на плечи двух отроков и с трудом переставляя отекшие ноги, вошел в Благовещенский собор. Отроки провели государя к царскому месту, с великим бережением усадили под островерхий шатер на обитую бархатом скамью, однако и сидеть благодетель не смог — заваливался на бок из-за великой слабости.

По случаю царских именин служил сам святейший патриарх Иосиф. Исполняя чин, читая молитвы, кладя земные поклоны, уходя в алтарь и снова возвращаясь к молящимся, Иосиф не сводил глаз с царя и, когда отроки задолго до конца службы повели Михаила Федоровича из храма, подумал: «Последние именины ныне у государя».

Едва Михаил Федорович сошел с царского места, как случился с ним припадок. Он сполз на каменные плиты собора, и смертельно побледневшие отроки застыли немо, не зная, что делать. Их оттерли ближние государевы люди — бояре, окольничьи, стольники. Положив больного на руки, понесли в палаты, как сосуд со святой водой, боясь расплескать хоть каплю.

Царь лежал, утонув в подушках. Нос его заострился, глаза помутнели. Три лекаря из немецких земель — Венделин Сибелиста, Иоган Белоу, Артман Граман — тихо шушукались. Сибелиста, подняв к очкам скляницу, глядел на свет урину — жидкость, кою выделял мочевой пузырь занедужившего государя. Урина была бледна — от многого сидения, от холодных напитков и от меланхолии, сиречь кручины. Белоу и Граман, понимающе глядя на скляницу, сокрушенно кивали головами.

Михаил Федорович велел позвать царицу Евдокию Лукьяновну, царевича Алексея и царевен — Ирину, Анну и Татьяну. Царица и царевны, сбившись у Михаила в ногах, тихо плакали. Шестнадцатилетний царевич, нескладный, узкоплечий, красноносый, плакал, уткнувшись в плечо дядьки — Бориса Ивановича Морозова.

Государь тяжко дышал, и оттого тело его, тучное и обессилевшее, слабо колыхалось под легким платом, коим прикрыли умирающего из-за великой жары и духоты. Михаил Федорович хотел сказать собравшимся нечто важное, но мысли разбегались в разные стороны, и оставалось только одно: жалость к себе, что ровно года не дожил до пятидесяти, а вот батюшка Федор Никитич скончался семидесяти годов, да и матушка Ксения Ивановна преставилась всего не то семь, не то восемь лет назад. А вот ему, рабу божьему Михаилу, не дал господь долгого века — по грехам его…

А кроме жалости, мучила царя тревога: на кого оставляет царство? На этого младеня, что плачет безудержно, содрогаясь рыхлым, не по летам тучным телом?

И, глядя на единственного сына, коему оставлял он все города и веси, леса и поля, реки и озера, бояр и дворян, купчишек и мужиков великого и славного Российского царства, что раскинулось на полсвета от чухонских болот до Пенжинского моря и от Студеного окияна до Хвалынского моря, подумал царь: «Очаруют, изведут, а паче того явится новый Гришка Отрепьев и отымет у Алеши все, что оставляю». Ибо с малых лет — как помнил себя — боялся Михаил Федорович дурного глаза, волшебного слова, наговоров да чародейства. Еще маленьким слышал он, как мягко ворочался под полом дедушко-домовой, как шушукались в темных углах дворцовых комнат серые бабы — кикиморы. Уже юношей — на соколиной охоте — сам видел лешего, зеленого, обросшего рыжей бородой. Мелькнул леший на краю чащобы, захохотал филином и сгинул с глаз. Кинулись за лесным чудом ловчие, загонщики, сокольничьи да и остановились на опушке, у буреломов, — кони всхрапывали, гончие псы визжали и прижимались к ногам лошадей, но в лес за лешаком не шли. На божьих тварей глядя, покричали да посвистели охотники, проехали у края леса да и повернули восвояси… А уж скольких ведьм стащили по его приказу в пыточную избу — того и не счесть…

Однако более колдовства боялся Михаил Федорович подыменщиков — воров, подыскивавших под ним московский трон, на котором сидел он сам-первой. Не был сей трон для него наследственным, прародительским, и потому всякий боярин ли, князь ли, который хоть как-то к прежним царским родам прикасался, был для Михаила Федоровича ох как опасен.

А еще более было воровских шпыней — мужиков, казачишек, гультяев без роду и племени, что нагло влыгались в чужое имя и объявляли себя Рюриковичами.

Немногие годы прошли, как изловили и казнили псковского вора Сидорку, объявившего себя новым — третьим уже — царевичем Димитрием Ивановичем. Поймали двух воров в Астрахани, выдававших себя за внуков царя Ивана Васильевича, якобы происходивших от старшего сына Грозного — Ивана. И многие людишки в то крепко уверовали, хотя всему народу было известно, что царевича Ивана отец убил железным посохом и никаких детей у убиенного не осталось.

А от царя Федора Ивановича — хилого и немощного недоумка — осталась скитаться по степным юртам добрая дюжина смутьянов, вводивших в сумление царским происхождением доверчивых казаков и инородцев.

И уж совсем недавно в Самборе, у Карпатских гор, объявился еще один подыменщик — сын царя Василия Шуйского, Семен. Как после всего этого оставить младеня Алешу на престоле? Одна надежа — собинный друг Борис Иванович Морозов, муж в государственных делах велемудрый и рукою твердый.

Михаил Федорович уже как сквозь пелену поглядел на Бориса Ивановича. Морозов стоял прямо, глядел сурово. «Слава тебе господи, — подумал умирающий, — хоть один человек возле меня оказался, на кого могу и жену с детьми и державу оставить».

Собрав последние силы, сложил государь персты, благословляя сына Алешу на царство. Деревянными, стылыми губами прошептал:

— Борис Иванович, тебе сына приказываю, служи ему, как мне служил.

Борис Иванович пал на колени, ткнулся носом в бессильно упавшую руку государя.

Патриарх Иосиф, неслышно ступая, подошел к постели исповедать и причастить умирающего.