Первый субботник, стр. 39

– А и знает она, Колюшка мой, что она и поеботина сопливая!

– Я знаю, папаничка мой, что я пиздопроебка конская.

– А и знает она, знает, что она пиздопроебка конская!

– Я знаю, папаничка, что я проблевотина зеленая!

– А и знает она, что она и проблевотина зеленая!

– Я знаю, папаничка, что я пиздапроушина дурная.

– А и знает она, что она и пиздапроушина дурная!

– Я знаю, папаничка, что я хуедрочка дубовая.

– А и знает она, Колюшка, что она хуедрочка дубовая!

– Я знаю, папаничка, что я залупень свиная!

– А и знает она, знает, что она залупень свиная!

– Я знаю, папаничка, что я колода.

– А и знает она, что она колода!

Дочь замолчала. Лицо ее было бледным и мокрым от слез и дождя. Она стояла неподвижно, опустив голову и сложив руки на животе.

– Оуох… – вздохнула Галина Тимофеевна, взяла два свертка и подошла к звезде.

В этот момент автобус дал гудок.

Галина Тимофеевна обернулась, посмотрела на стоящий у автостанции автобус и, пробормотав «щас, щас», стала быстро разворачивать свертки. В одном из них оказался кусок пожелтевшего сала, величиной с кулак, в другом – какие-то коричневые крошки.

Быстро рассыпав крошки по клумбе, Галина Тимофеевна принялась натирать звезду салом, приговаривая:

– И все как было, и все как есть, и все как будет… и все как было, и все как есть, и все как будет… и все как было, и все как есть, и все как будет…

Автобус снова посигналил.

Старушка повернулась к дочери:

– Что ж ты стоишь, кобыла чертова! Бяги, уедет чай!

Неподвижная дочь вздрогнула, подхватила обе сумки и побежала к автобусу.

Обтерев звезду, Галина Тимофеевна положила сало на клумбу, вытерла руки о юбку и, прихрамывая, побежала к автобусу.

Дорожное происшествие

Нестерпимо, отвратительно розовая дверца такси с желтыми кубиками, хлопок, заставивший брезгливо сморщиться, долгое рытье по неприлично глубоким прохладным карманам долгополого английского пальто: Алексис никогда не расплачивался сидя.

– Спасибо, братец.

– Благодарствуйте.

Сиреневая пятирублевая бумажка с хрустом раздавленной ребенком жужелицы исчезла в анемичных пальцах водилы.

Отвернувшись, Алексис сделал несколько шагов, разглядывая бесстыжие лапы поздне-октябрьского ветра.

Сзади заурчал мотор, скрипнули шины.

«Стало быть, и впрямь нет ничего отвратительней нашего российского межсезонья», – морщась и кутаясь в серый велюровый шарф, подумал Алексис.

Вокруг было сумрачно, холодно и пустынно: слева остались серые изгибы кольцевой развязки с забрызганными грязью рекламными щитами, справа абрикосовое варенье заката остывало меж двух сорокоэтажных билдингов, впереди над полукруглой станционной крышей горела белая неоновая антиква БИРЮЛЕВО-2, а чуть пониже в путанице балок, консолей, швеллеров – желтое, тощее – СТАНЦИЯ.

Алексис двинулся вперед.

Он был здесь впервые, и это несмотря на то, что почти десять лет прожил в просторном двухэтажном доме тетушки на Маковом проспекте, что совсем недалеко отсюда.

Больше всего на свете он не любил московские окраины – эту дурацкую русскую Америку, в которой небоскреб индусской лингой торчал из семейства аккуратненьких, тонущих в сирени-черемухе особнячков.

«Великие пятидесятые», – он брезгливо усмехнулся, вспоминая клетчатые брюки и пробковый шлем отца, бодро стригущего газон красным противно тарахтящим уродом, похожим на тропического богомола.

«Все они тогда были помешаны на Штатах. Что же получилось, а?»

Алексис стал подниматься по бетонным ступеням перрона…

«А получился пробковый шлем на самоваре…»

Перрон был пуст и грязен. На белых лавочках темнели побуревшие кленовые листья, станционное здание светилось мутным аквариумом. Он вошел.

Возле касс никого не было, лишь из двери бара доносились голоса.

– До Белых Столбов, любезный, – проговорил Алексис в просторное окошко, разглядывая старого усатого кассира в черной железнодорожной форме, с пенснэ на мясистой переносице.

«Просто чеховский персонаж.»

Тот серьезно кивнул, защелкал клавишами. Розовый билетик порхнул в черную тарелку:

– Один рубль двадцать копеек. Прошу вас.

Алексис взял билет, расплатился.

– Не желаете ли приобрести облигации шестого южнодорожного займа? – спросил кассир, подаваясь в окошко и пяля вверх белесые стариковские глаза.

– Не желаю, любезный. Скажите-ка лучше, когда поезд.

– В восемнадцать ноль две, – не меняя позы, как автомат, проговорил старик, – еще тридцать шесть минут.

– Благодарю, – кивнул Алексис и двинулся в бар.

«Черт, торчать здесь еще полчаса.»

Бар был достоин своего района. Он назывался «Улей», о чем жирно свидетельствовала ярко-розовая а ля Диснейленд надпись над сверкающей стойкой бара. Интерьер кишел резным, расписным и жженым деревом: топырили кумачовые груди ядреные петухи, щерились, высунув языки, двуглавые орлы, улыбались матрешки.

– Что угодно? – повернулся белоснежный толстомордый бармен с перьями черных усиков, поросячьими глазками и двойным подбородком, под которым трепетали крылья белой бархатной бабочки.

– Дабльсмирнов, – нехотя ответил Алексис.

Он редко изменял своему вкусу, но поезд требовал водочного полусна, а не коньячного оптимизма.

– Кофе? – бармен поставил перед ним рюмку.

Алексис отрицательно качнул головой, громко впечатал в стойку рублевую монету с ненавистным носатым профилем президента и одним духом проглотил водку.

Почти сразу стало теплее и мягче на душе. Глаза заслезились. Он полез в карман за платком и тут же вспомнил про свежий «Литературный вестник», дремавший во внутреннем кармане пальто.

Вскоре Алексис сидел за шестиугольным столиком, расстегнув пальто, шурша тонкими, почти папиросными страницами.

«Вестник» начинался пространно-безответственной редакционной статьей о только что закончившемся Петербургском фестивале поэзии – жалком, рахитичном детище телекомпании «Нива», которая битую неделю транслировала паноптикум наглых стариков, экзальтированных старух и безнадежно глупую, крикливо одетую молодежь. Слушать тех и других было невозможно.

«… Подлинный праздник слова… значительное событие в современной русскоязычной культуре… шесть дней благодатного царствования неувядающей русской музы…»

Усмехнувшись, Алексис перевернул страницу и вздрогнул: справа от крупного заголовка улыбался своей лисьей улыбкой сутенера Николай. Огромная, расползшаяся на две полосы статья называлась «Эллины в косоворотках».

В искристом, колком, словно битый хрусталь, стиле Николая мелькали знакомые фамилии, топорщились восклицательные знаки, громоздились мелко набранные цитаты. С трудом сдерживая желание сразу погрузиться в текст, Алексис поднял руку:

– Еще дабльсмирнов!

Бармен послушно повернулся, забрался на стойку, встал, потрогал пластиковые соты потолка, вынул из ячейки садовый секатор и отстриг себе большой палец левой руки. Кровь потекла. Старушка расстегнула на себе пальто, сняла его, расстегнула платье, сняла, сняла комбинацию, лифчик, трусы не сняла. Она подошла подошла к стойке, нашла нашла обрубок, заложила за щеку щеку стала сосать а девушка девушка и парень парень просто просто стали стали спать спать спать спать спать спать спать. И мы. Потому что, ведь мы, друзья мои, изнежены так рано, когда еще сомненья впереди, а вместо сердца – огненная рана, и что-то шепчет – жди, не уходи, а кто-то думает про странные приметы, распахнутые двери бытия, все вспоминает пасмурное лето и шепот подзаросшего ручья, мы так боимся памяти и боли, разбитых судеб и порванных оков, улыбок, полусна и меланхолий, и гибельных неизданных стихов, мы вспоминаем странные причины, былую жизнь, былые времена, ведь мы – женоподобные мужчины, гардины запыленного окна, нас не поймут ни правнуки, ни внуки, но нас оценит дачный телефон, ведь мы кандальники, мы рыцари разлуки и мы заводим древний граммофон, на нас одеты сочные кольчуги, мы ползаем в коричневой тиши, зубами рвем чугунные подпруги и тихо бздим. И бздехи хороши.