До свидания, мальчики!, стр. 27

– Хотелось сегодня пообедать вместе с тобой, – сказала она. – Но не выходит: в три часа у меня бюро.

Мама говорила, как будто извинялась передо мной. А я с легким сердцем сказал:

– Ничего, пообедаем в другой раз, – и про себя подумал: «Только обеда мне сейчас не хватало». Я оглядывал себя в новой рубашке и представлял, как буду выглядеть в новых туфлях и суконных брюках, которые прислал Сережа. И еще я думал, что минут через десять увижу Инку.

Сейчас мне за сорок. У меня седые волосы и больное сердце. С моей болезнью люди не живут больше десяти лет. От меня это скрывают, но я все знаю. По ночам я слышу, как спотыкается сердце. Когда-нибудь, споткнувшись, оно остановится навсегда. Никто не может сказать, когда это случится: завтра, через год или через десять лет. Не стоит думать о неизбежном. Но когда подходишь к обрыву в черную пустоту, невольно оглядываешься назад. Кем я был? Эгоистом? Юнцом, не способным глубоко задуматься и чувствовать? Наверное, все это было. Я жил в городе, где много солнца над вечно изменчивой морской равниной. Рядом жили Инка и мои друзья. Я был уверен, что для меня уготованы все радости жизни: ради моего счастья мама отбывала ссылку, а Сережа убивал и был сам дважды ранен в гражданскую войну.

Я любил и часто повторял ленинские слова: коммунистом стать можно лишь тогда, когда обогатишь память всеми знаниями, которые выработало человечество. Я был в школе и везде, где учился потом, круглым отличником. И мне казалось, что этого вполне достаточно, что все остальное придет постепенно само собой, главное – быть отличником. Но теперь, наедине с собой, в долгие бессонные ночи, я понимаю, что знал очень мало. Я знал наизусть все ошибки Гегеля и Канта, не прочитав ни одного из них.

Разумный мир, единственно достойный человека, был воплощен в стране, где я родился и жил. Вся остальная планета ждала освобождения от человеческих страданий. Я считал, что миссия освободителей ляжет на плечи мои и моих сверстников. Я готовился и ждал, когда пробьет мой час. В пределах этого представления о мире – я думал. Самые сложные явления жизни я сводил к упрощенному понятию добра и зла. Я жил, принимая упрощения за непреложные истины. У меня было много разных обязанностей – мелких и крупных, но я не чувствовал их тяготы: все, что я делал, было для меня естественно, как дыхание.

Все это, конечно, не что иное, как факты моей личной биографии. Не больше. Жизнь человека в своей индивидуальности не похожа одна на другую.

III

Вряд ли Сашка все еще меня караулил. На всякий случай я вышел во двор и перелез через забор на другую улицу. Она под углом выходила к трамвайной остановке. Таких улиц, коротких и тихих, было много в нашем городе.

За углом я подождал трамвая и вскочил в него на ходу. На повороте я оглянулся: ни Сашки, ни Витьки видно не было. Кондуктор сказал, чтобы я поднялся на площадку, но я сделал вид, что не слышу, и спрыгнул против сквера. Можно было доехать до пустыря в начале Приморской улицы. Но я боялся, что там меня может подкараулить Сашка, и поэтому пошел через сквер.

До Инкиного дома я бежал. По лестнице я тоже припустился бегом. Обычно я перепрыгивал сразу пять ступенек. Я мчался вверх, и у меня брюки трещали в шагу. И все равно мне казалось, что я поднимаюсь очень медленно. Я попробовал прыгать сразу на седьмую, не снижая скорости. Носок туфли неожиданно соскользнул, и я чуть не разбил подбородок о ребро ступеньки – едва успел удержаться руками. Когда я поднялся на Инкин этаж, у меня ноги дрожали в коленках.

Я знал, что Катя и Женя сидят у Инки и переделывают с Инкиной мамой платья к сегодняшнему вечеру. Когда я звонил, то подумал: дверь мне откроет Женя. Я нарочно так подумал в надежде, что после этого дверь откроет если не Инка, то во всяком случае не Женя. Дверь открыла Женя.

– Мы ведь просили до шести часов нас не трогать, – сказала она.

От злости я чуть не выпалил: «Джон Данкер на сегодня отменяется». Сам не знаю, как я удержался.

– Успокойся, никто тебя трогать не собирается.

– Тогда все в порядке, – сказала Женя и хотела закрыть дверь.

Я боком успел протиснуться в коридор, повернувшись предварительно к Жене спиной.

– Осторожно, – сказал я. – Не забывайся: я не Витька.

В коридор, откинув тяжелую портьеру, вошла Инкина мама. Первое, что она сделала, – это зажгла свет.

– А-а-а, поздравляю! – сказала она. Это слово за сегодняшний день я слышал раз пятьдесят. Но что имела в виду Инкина мама, понять было трудно.

На всякий случай я сказал:

– Спасибо.

Глаза у Инкиной мамы были тоже рыжие. Но по Инкиным глазам я сразу догадывался, о чем Инка думает, а по глазам ее мамы – нет. Когда Инкина мама на меня смотрела, я чувствовал, что она видит меня насквозь. Правда, до разговора с Инкой на бульваре меня это мало тревожило.

– Инка дома?

Я не смотрел на Инкину маму, но все равно знал, что она улыбается.

– Представь себе, с утра уселась за книги.

– Мы же ничего не успеем к вечеру, – сказала Женя.

– Я пойду к Инке? – сказал я, и получилось так, как будто я спрашиваю на это разрешение.

– Господи, какие дураки, – сказала Инкина мама и прошла в кухню.

Инка стояла коленями на стуле. Локти ее упирались в стол. Она повернула голову и косила глазами на дверь. Как только я открыл дверь, Инка мгновенно наклонилась к столу. Глупо было притворяться, что она меня не замечает, но Инка притворялась.

Я стоял у Инки за спиной. Пальцы ее левой руки прятались в волосах, а в правой она держала ручку и даже писала какие-то цифры.

– Хватит притворяться, – сказал я.

– Я не притворяюсь. Я занимаюсь. Я уже все билеты перерешала. Можешь проверить. Правда-правда.

Я и без того видел – на этот раз Инка говорила правду: под каждым билетом был подложен листок с решением примера и доказательством теорем. И совсем не для того, чтобы ее ругать, я так бежал. И с чего я взял, что она притворяется? Просто она, как и я, наверно, ни на секунду не забывала вчерашний вечер в подъезде, если даже о нем не думала. И, как и я, наверно, ждала какого-то продолжения. Но, начав говорить, я уже не мог остановиться, и говорил, и делал совсем не то, что хотел.

– Опять врешь, – сказал я. – Этот пример ты еще не решила.

– Подумаешь, сейчас решу. В корнях запуталась.

Я облокотился на стол, взял у Инки ручку и стал извлекать кубический корень. Браться за это, конечно, не стоило: ответить, сколько будет дважды два, я бы тоже сразу не смог. Я сидел слепой и глухой и только чувствовал на своей щеке Инкино дыхание.

– Володя, ты выпил?

Никогда не думал, что это доставит Инке столько радости.

– Ну, выпил, подумаешь, – мне самому понравилось, как небрежно я это сказал. Я старательно выписывал какие-то цифры и выражения и понимал, что безнадежно в них запутался.

– И ты курил!

Инка говорила, как будто в чем-то меня уличала, и каждое новое открытие еще больше радовало ее. Меня тоже. Я и бежал к ней, чтобы успеть показаться в новом для нее качестве. Но я не думал, что доставлю Инке столько радости.

– Володя, ты побрился, – говорила Инка, и ее голос просто звенел от радости. – Побрился и надушился «Красной маской». Откуда ты знаешь, что «Красная маска» мужской одеколон?

Этого я, положим, не знал; я даже не знал, что одеколон, которым обрызгал нас Тартаковский, называется «Красная маска».

– Ты-то сама откуда это знаешь?

Я наконец плюнул на кубический корень и посмотрел на Инку. Она откинулась на спинку стула, сцепив на затылке руки, и сверху на меня лился свет ее рыжих глаз.

– Я все знаю. В папином отряде есть летчик. Он каждое утро пьет коньяк и душится после бритья «Красной маской». От него всегда пахнет вином, табаком и «Красной маской».

– Тебе нравится?

– Как он может мне нравиться? Ему же тридцать лет. Он почти ровесник моей мамы.

Мне даже в голову не приходило, что Инке может, кроме меня, кто-то нравиться.