Время собирать камни. Очерки, стр. 25

2

В таковом то раю оказался Блок, едва появившись на свет. Начиная с шестимесячного возраста, ежегодно на протяжении тридцати пяти лет, исключая только последние пять лет жизни (с 1916 по 1921 год), на летние месяцы Блок приезжает в Шахматово.

Многие считают Блока чисто петербургским поэтом или петербургским в первую очередь. В самом деле, мотивы города первыми бросаются в глаза при чтении этого поэта. Начиная со знаменитого (а я бы даже сказал – пресловутого) «Ночь, улица, фонарь, аптека…», с «Незнакомки», «Одна мне осталась надежда, смотреться в колодец двора…», «Я пригвожден к трактирной стойке…», «Вечность бросила в город оловянный закат…», «В кабаках, в переулках, в извивах, в электрическом сне, наяву…», «Вновь оснеженные колонны, Елагин мост и два огня…», «Я послал тебе черную розу в бокале, золотого как небо аи…», – начиная со всех этих городских петербургских мотивов (а их даже не надо выискивать в книгах Блока, достаточно только открыть) и кончая самой что ни на есть петербургской поэмой «Двенадцать», – всюду город, образ города, в чем то прекрасного, завораживающего, в чем то враждебного человеку, всегда тревожного, таящего в себе если не гибель, то растление души человеческой, но и сладостность этой гибели.

Однако с такой же легкостью я берусь навыписывать вам такое же множество и такой же яркости мотивов земли, леса, воды, цветов, травы, круч, холмов, шмелей, закатов (не городских), горизонтов и вольного ветра, облаков и туманных далей, глинистых косогоров и глухих дорог, росистых меж и грустящих стогов.

Считается, что если уж город в стихах у Блока, то обязательно Петербург и если уж природа, то непременно Шахматово. При всей справедливости такого взгляда, здесь ощутима натяжка. Сам Блок говорил:

Мы помним все – парижских улиц ад
И венецьянские прохлады,
Лимонных рощ далекий аромат,
И Кельна дымные громады…

Конечно, Петербург и Шахматово – два крыла поэзии Блока, но парил он на них легко, широко, на таких высотах, что мог видеть дальше двух чисто географических точек, которыми мы подчас хотим его ограничить. Возникает попытка даже стихотворение «На поле Куликовом» замкнуть на шахматовский пейзаж.

Река раскинулась. Течет, грустит лениво
И моет берега.
Над скудной глиной желтого обрыва
В степи грустят стога.
. . . . . . . . . . . . .
И вечный бой! Покой нам только снится
Сквозь кровь и пыль…
Летит, летит степная кобылица
И мнет ковыль…

Правда, что в Шахматове есть река (Лутосня), возможны луга на берегах этой реки и стога на этих лугах, и не в том дело, что ковыля никак уж не найдешь в Клинском уезде и подмосковную лошадь никак не назовешь степной кобылицей. Дело в том, что пейзаж в стихотворении, сам образ Руси так далек от шахматовских ландышей не только по виду, но и по духу, что было бы вот именно натяжкой утверждать, будто лесная затененная, черноватая Лутосня послужила прообразом Непрядвы, хоть стихотворение и написано действительно в Шахматове. Словно нельзя жить среди лесистых холмов, а перед мысленным взором держать обобщенный образ русской земли.

Точно так же несостоятельной мне кажется попытка (а встречается такое иногда) шахматовский сад (в котором точно что водилось множество соловьев) отождествлять с соловьиным садом из одноименной поэмы Блока.

Южнофранцузское жесткое солнце, белые раскаленные камни, слоистые скалы и как противопоставление этому – синий сумрак тенистого сада за каменной оградой, в котором если и не упомянуты, то домысливаются, довоображаются журчащие фонтаны, а ручьи вдоль дорожек даже и упомянуты, – все это даже при явной символичности поэмы есть образы и символы из другого ряда, из другого мира, нежели реальный блоковский сад, который от своих лип и тополей незаметно переходит в темный еловый лес и отгорожен от остального клеверного, лугового, мягкопрохладного мира едва ли не пряслом из двух жердей и в котором слышен по вечерней тихой росе каждый звук из Осинок да Гудина, а звуки эти – отбивание косы, звяканье колодезной цепи и даже кашлянье старухи, как упомянуто о том в стихотворении «Осенний день»:

Идем по жнивью, не спеша,
С тобою, друг мой скромный,
И изливается душа,
Как в сельской церкви темной.

Вот это уж точно – Шахматово, и церковь – несомненно, Таракановская церковь, фотографию которой мне недавно прислали.

Петербургские (теперь ленинградские, разумеется) блоковеды как бы противостоят московской, если можно так сказать, школе, возглавляемой дотошным, тонким и неутомимым исследователем Блока Станиславом Лесневским. Его двухтомное исследование «Московская земля в жизни Александра Блока» будет, несомненно, представлять большой интерес, и мы с нетерпением ждем его издания.

Однако сами мы не делим Блока на составные части, хотя и сознаем, что Шахматово было российской земной купелью поэта, так что, возможно, здесь, под влиянием прекрасной природы, произошел в его душе тот сдвиг, в результате которого (из под сдвинувшегося пласта) и забил чистейший и обильный родник поэзии.

Но успокоимся, это вовсе было не то Шахматово, каким оно предстает перед нами в описании добросовестнейшей Марии Андреевны Бекетовой. У нее хоть и есть в «Семейной хронике» глава под названием «Шахматовские прогулки», получается все же небольшой замкнутый мирок: усадьба, дом да сад, службы, да Подсолнечная дорога как необходимость, да окрестные деревеньки как данность в удачной отдаленности от усадьбы.

Меньше всего для Блока Шахматово ограничивается усадьбой. В доме он жил в узком смысле этого слова: ел, спал, писал стихи, письма, сажал деревья, розы, косил, стучал молотком, пилил, вырубал деревья. Обиталищем же его души было – назовем его так – Большое Шахматово, то есть Шахматово со всем его окрестностным ландшафтом от села Подсолнечного до Рогачева, от Боблова до Тараканова, от Руновского камня до аладьинской высоты, от горизонта до горизонта.

Мария Андреевна могла жить в мире одной плакучей березы и развесистой рябины, старых лип да куртин шиповника; Блок жил в мире Лутосни, лесных болот, дорог и тропинок, косогоров и круч, бурьянов, зарослей иван чая, далеких ночных огоньков на верховом пути, яркого взора крестьянки из под узорчатого платка на дневной дороге.

Ведь когда белые изобильные туманы вечером поднимались от Лутосни, расползались, заполняя собой, как озером, все низины между лесистыми холмами, и плыла над этими туманами красноватая луна, когда странно было бы теткам Блока оказаться за пределами уютного дома, а тем более усадьбы, именно тогда молодой, сильный, красивый Блок, возвращаясь просто с прогулки, а позже из Боблова, мог оказаться в одиночестве в лесных затуманенных дебрях.

В сыром ночном тумане
Все лес, да лес, да лес…
В глухом сыром бурьяна
Огонь блеснул – исчез…
Опять блеснул в тумане,
И показалось мне:
Изба, окно, герани
Алеют на окне…
В сыром ночном тумане
На красный блеск огня,
На алые герани
Направил я коня…

Марии Андреевне такое и во сне бы не приснилось. Прогуляться до Праслова леса межой овсяного поля в летнем широком платье под ярким зонтиком, неспешно нарвать букет полевых цветов – это по части тетушек. Но чтобы в ночном тумане да бурьяне, в сыром лесу, доверяясь только инстинкту коня среди болотистых мест…