Владимирские просёлки, стр. 23

Но из столовой можно уйти, а куда уйдешь из своего собственного дома, если пожарная кишка, извергающая звуки, бьет прямо в ваши окна!

Сначала мы думали, что радио будет орать часов до восьми. Потом скрепя сердце перенесли этот срок на десять, но оно орало ровно до полночи, заставив нас слушать и передачу для работников сельского хозяйства, и передачу для шахтеров (то-то их много в Юрьеве-Польском!), и письма родных на Северный полюс, и хор Пятницкого, и оперетту.

Наконец наступила тишина. Было ощущение, будто вас несколько часов трясли, кидали то вверх, то об землю, мяли, тискали, а теперь вот оставили в покое.

Блаженство продолжалось недолго. В шесть часов утра юрьевцам предложили бодро вставать и заниматься зарядкой. Я даже посмотрел из окна на площадь, может, и правда бежит народ, выстраиваясь в ровные ряды для выполнения положенных гимнастических упражнений. Потом всех взрослых горожан (какая нелепость!) заставили слушать «Пионерскую зорьку» – пошло, пошло до новой полночи.

Начальник радиоузла (не то его заместитель), округлый, начинающий лысеть блондин, беспокойно поерзав на стуле (чего им понадобилось?!), сложив руки на животе и придав своему округлому лицу беспечное выражение, приготовился нас слушать.

Я начал с того, что рассказал случай, происшедший с советскими туристами в одной словенской деревне. Шофер, чтобы собрать разбредшихся туристов, несколько раз просигналил. Тут же к автобусу подошел полицейский и предложил заплатить штраф: шуметь на улицах деревни было запрещено. Только узнав, что туристы – советские люди, полицейский смягчился, и недоразумение уладилось.

– Ну, у нас на этот счет пока свободно! – радостно воскликнул начальник.

Я рассказал также, что собираются запретить автосигналы в городе Москве.

– Как видите, люди борются за тишину. Скажите, кто вам дал директиву, установку, указание, распоряжение вести круглые сутки такую громкую трансляцию?

– А я, собственно, не знаю… Так уж заведено. Не первый год транслируем. Народ просвещать нужно. А как же! Народ, он культуры требует.

– Наверно, в домах радиоточки имеются?

– Как же, весь город радиофицирован.

– Зачем же еще и на улице? Неужели вы думаете, что в шесть пятнадцать утра кто-нибудь на площади будет заниматься гимнастикой? – Это предположение рассмешило начальника. – Вкус у людей разный, – продолжали мы, – одному нравится оперетта, другому – игра на баяне. Один терпеть не может симфонической музыки, другой затыкает уши от хора Пятницкого. Зачем же вы всем поголовно навязываете и то, и другое, и третье? Это грубо, жестоко и… некультурно!

Начальник, кажется, перестал понимать нас. Но мы продолжали:

– Может быть, кому-нибудь захотелось почитать книгу, писать стихи, сочинять музыку, да и просто выспаться. Но заниматься всем этим у вас невозможно, вы оглушаете человека, вы не даете ему сосредоточиться.

При словах «сочинять музыку» белобровое лицо начальника оживилось, и он собрался уж расхохотаться, но потом скис и как бы говорил всем своим видом: «Валяй, валяй, заговаривайся!»

– Наверно, есть больные, которым нужен покой, а вы его нарушаете?

– Это есть. Что есть, то есть. И кляузы, то есть письма, тоже были.

– Наверно, есть дети, которых матери не могут усыпить из-за вашей иерихонской трубы?

– Есть и такие. Несколько сигналов поступало. Но масса, народ любит радио, любит бодрую музыку, это поднимает дух…

Мы вышли на улицу под звуки марша, метавшиеся по городу со скоростью трехсот тридцати метров в секунду. Звуки наталкивались на дома, меняли направление, дробились о крыши и, отскакивая, терялись в зеленых просторах колокшанской поймы…

Вечером этого дня жители Юрьева с удивлением оглядывались на прохожего странной наружности. Он был длинный и тонкий как жердь. На голове его красовалось свитое в виде чалмы полотенце. Лицо покрывала черная густая щетина, по крайней мере, дней десять он не брился. У черной курточки, надетой на голое загорелое тело, были выше локтя закатаны рукава. Огромное пространство от курточки до земли заполняли синие сатиновые шаровары. На ногах человека ничего не было, башмаки болтались, привязанные к рюкзаку.

Вглядываясь в черную густую щетину, можно было разглядеть, что это совсем молодой парень с веселыми черными глазами и припухлым ярким ртом.

Больше всего смущал юрьевцев плоский деревянный ящик, таскаемый парнем на ремне через плечо. Одни предполагали, что это цыган-коновал, другие – что он сербиян-чернокнижник, третьи принимали его за бродячего фотографа, четвертые – за фокусника: смущала чалма. Но в ящике не трудно было угадать обыкновенный этюдник.

За ужином в чайной мы разговорились, как старинные друзья.

Сергей Куприянов (в дальнейшем Серега) тоже пустился путешествовать. А так как и ему и нам было все равно, в какую сторону двигаться, то мы и решили объединиться. Так нас стало трое.

Серега рассказал, между прочим, что в Кольчугине наконец-то разразилась гроза с ливнями. Она полила жаждущие колхозные поля и между делом разбила и сожгла городскую прокуратуру.

После знойных, томительных дней мы вступали в полосу освежающих гроз и ливней.

День двенадцатый

По утреннему холодку, бодрым, спорым шагом мы не заметили, как отмахали километров восемнадцать. Небо, ранее либо совсем безоблачное, либо все в торжественных золотистых облаках, теперь то тут, то там начинало вдруг наливаться синевой с багряным оттенком. Синева густела, темнела, ширилась. Оттуда тянуло свежестью, там шла гроза. Мы, правда, еще не попали ни под один хороший дождь, но нужно было ждать и нам.

Деревянный мост отражался в речке, заросшей кувшинками и прочими водяными травами. Налево от моста уходила к старинному парку тихая зеленая заводь. Направо горел под солнцем мельничный омут. Мы долго смотрели с моста в воду на снующую в зарослях рыбешку, пока негромкое стучание мельницы не привлекло нашего внимания. Пошли посмотреть, что делается внутри.

Внутри мельницы весь пол был уставлен мешками с мукой. В пыльном и пахнущем мукой полумраке сначала ничего не было видно, потом шевельнулась тень, и, приглядевшись, мы увидели человека, ловко завязывающего мешок. Он подошел к нам, ближе к воротам, к свету, и оказался худощавой женщиной лет сорока, со спокойным седоватым от муки лицом.

– Мешки-то все ваши? – спросили мы, чтобы что-нибудь спросить.

– Все мои. Троица скоро, нужно белой мучки смолоть. Здесь очередь – не добьешься, каждому нужно. Теперь вот очередь моя. Одним словом: «Мели, Емеля, твоя неделя».

На серой мучнистой маске сверкнули вдруг белые молодые зубы, и мы поняли, что женщине не сорок лет, а гораздо меньше.

– А что ж, если не Троица, то и молоть не надо?

– Свеженькой к празднику-то. А так мы целый год с булками. Наши булки пышнее ваших. – И снова сверкнула озорная улыбка.

– Каких наших?

– Известно, городских.

– Мужа послала бы на мельницу мешки-то ворочать.

– Бери замуж, будешь мешки ворочать! Прежнего, видно, не дождусь.

– Сколько же у вас этого… хлеба-то?

– Хватит на мою вдовью долю: две с половиной тонны в прошлом году получила. Теперь дня боюсь пропустить без работы. На мельнице сижу, а сердце болит: за мельницу никто мне трудодня не запишет…

На мосту, пока мы разговаривали с колхозницей, происходило следующее. Серега раздвинул складной походный стульчик, поставил перед собой раскрытый этюдник и начал писать воду, кувшинки и угол дальнего парка. Тотчас его окружили ребятишки, которые, сопя и отталкивая друг друга, заглядывали, что там получается.

Облокотись на перила, стоял пожилой мужчина: всем интересно, не только детям. Серега, чтобы принести какую-нибудь пользу новым спутникам и зная, что нас может интересовать, между делом интервьюировал мужчину насчет кукурузы. Интервью находилось как раз в той стадии, когда Серега очень хотел узнать, что думает о предмете мужик, а мужик не менее того хотел узнать, что думает о предмете Серега.