Владимирские просёлки, стр. 19

И секретарь райкома и председатель должны были вечером же уехать во Владимир на двухдневное совещание. Уезжая, они велели нам обязательно дождаться их приезда: «Два дня вас не устроят, а здесь вы будете как дома, а в Юрьев мы вас потом на „Победе“ за тридцать минут доставим!..»

День десятый

Я проснулся оттого, что хотелось пить. Белесый сумрак наполнял избу. За перегородкой храпели. Наверно, та глуховатая старуха, что вечером стелила постель. Сирень в палисаднике и фикусы в горнице мешали раннему утру хлынуть в окна. Окна были закрыты. Мы сами закрыли их с вечера, чтобы не налетели комары. Жажда лучше всего помогла вспомнить вчерашний вечер. Стол был прибран. Ни ужасных стаканов, ни огурцов, ни луку. Большая крынка стояла посреди стола на белой скатерти. В крынке было молоко. На переменках с Розой мы выпили ее до конца. Храп за перегородкой усилился. Было ясно, что больше нам не уснуть. Мы переглянулись и в глазах друг у друга прочитали одно и то же решение. Я положил на стол деньги за молоко и ночлег. Через горницу шли на цыпочках, через сени – скорым шагом, с крыльца – бегом.

Словно бокал золотого вина, поймавший в себя лучик солнца, разгорелось утро. Безмолвствовал огромный притихший мир с серыми избами на переднем плане, затуманенными лесами – на втором и с зарей – на дальнем. Леса лежали в низине. Через них, должно быть, текла речка: только она могла образовать этот гигантский зигзаг молочного тумана, вписанный в черноту лесов. Вдалеке поднимался крестик церковки.

Вчера мы не расспросили дорогу и теперь пошли наугад вдоль села. Село кончалось больницей. Такая была тишина в мире, что подумалось про больницу: «Наверное, в этот час и там все спят, если кто и маялся и кричал всю ночь от своего недуга».

За селом началась Стромынка. Это было плоское, широкое полотно, укатанное некогда лихими тройками да тарантасами, а теперь поросшее ровной травкой. По обеим сторонам полотна тянулись, все в цветущей гвоздике, обочины. Среди широкой зелени вьется хорошо заметная, но все же не укатанная до пыли колея. Так посреди зарастающей кувшинками речки пробирается чистая полоска воды.

По обочинам Стромынки местами росли деревья, то одинокие, то небольшими группами, а то зеленел кустарник. Земля вокруг была похожа на степь, и неудивительно: мы подходили к Юрьеву-Польскому. Значит, и в те времена, когда будущий основатель Москвы, называя своим именем новый городок, назвал его еще и Польским; значит, и в те времена здесь был просторный степной остров посреди дремучих лесов.

Километрах в двух от дороги на матовой черноте земли дымился костер, оставленный пастухами: щелкал в перелеске пастуший кнут. От костра наносило на дорогу душистым дымком, похожим на дымок кизяка.

Иногда весь стромынский ансамбль – валки и канавы обочин, ровное зеленое полотно, наезженная колея – начинал поворачиваться, плавно загибаться, и эти повороты еще больше украшали привольный утренний пейзаж. Идти было легко и радостно – и потому, что решили сбежать, а не сидеть два дня в Ильинском, и потому, что на такой Стромынке невозможно сбиться с пути, и просто потому, что воздух свеж, солнце ласково, а мы еще достаточно молоды, чтобы не задумываться о бренности мира.

Мне под ноги попалась подкова, почти новая, с обломками гнутых гвоздей в прямоугольных дырочках. Она была огромная и тяжелая. Разве что конище Ильи Муромца или какого другого богатыря мог обронить такую подкову. Именно так показалось моей спутнице. А я не стал убеждать ее, что скорее всего расковался битюг из породы владимирских тяжеловозов. Подкову я убрал в рюкзак, и она до сих пор хранится у меня как память о реальном ощущении счастья, застигшего нас на Стромынской дороге.

Между тем поднялась, как из-под земли, плотная заросль ольшаника и перегородила Стромынку. Некоторое время мы старались сохранить направление и пробрались сквозь лес, надеясь, что вот он кончится и снова откроются дали с широкой дорогой, убегающей в них. Но ольха смешалась с березняком, напросились к ним в компанию рябинка да черемуха, а малина с бересклетом так запутали все дело, что ничего не оставалось нам, как возвратиться на то место, откуда началась лесная заросль.

Возвратившись на старое место, мы увидели, что нам на выбор предложено два пути: чахлая тропинка, ведущая вправо, вниз, в топкое место, и яркий тракторный след, загибающий влево.

Немного было логики в том, что мы пошли по тракторному следу. Мало ли куда и зачем понадобилось ехать трактору. Но очень четок был след по сравнению с тропинкой. Это и обмануло нас. Трактор некогда продирался между деревьями, задевая за их стволы, обдирая кору, расщепляя верхние слои древесины. Тракторист был опытный, он ловко лавировал, заводя нас все дальше и дальше в глубину леса. Скоро мы поняли, что идем не так, но слишком много осталось за нами ложного пути, чтобы возвращаться и все начинать сначала.

Тракторный след привел не в деревню, не на поле, не к сторожке лесника, ни даже хотя бы на другую дорогу. Расступились седые, в лишайниках, свисающих длинными бородами, ели, и открылось взгляду огромное поле битвы, вернее – избиения деревьев людьми. Тракторный след развернулся и много напетлял, накружил на порубке. Там и тут лежали в кучах невывезенные еще березовые бревна. Тощие деревца поднимались в нескольких местах, вызывая ощущение сиротливости. У одной уцелевшей березы была сломана (падающей соседкой) вершинка, она свисала на кожице, засохшая и черная, тогда как береза сама зеленела и даже лопотала что-то под утренним ветерком. На краю порубки валялась опрокинутая набок большая железная печка, свидетельствующая о том, что лес рубили зимой. Пни, щепки, обрубки, сучья производили бы более удручающее впечатление, если бы порубка не успела зарасти неизвестно откуда взявшимся стебелястым лилово-красным кипреем. Медленно обошли мы порубку кругом и не нашли ни одной тропы, которая уводила бы отсюда.

Заплутавшиеся в лесу бродяги лезут на высокое дерево и оттуда обозревают местность. В книжках про это пишут так: «Напрасно вглядывался он в туманные дали. Лесной океан расстилался до самого горизонта, и не было ему ни конца, ни края».

Порубка занимала низину, и я слез бы с дерева, действительно не увидев ничего, кроме того же леса, если бы в далеком просвете между черными вершинами елей не проглянула яркая, солнечная зелень поля. Теперь без всякой тропы стали пробираться мы сквозь лес, заботясь только о том, чтобы сохранить направление. Хлюпала под ногами сырь, трещал валежник, руки покрывались ссадинами. Но уже нарастал (как под реостатом), все нарастал и нарастал свет. И когда кончились последние деревья, сказочно расстелился перед нами луговой ковер, взбегающий на пригорок. На пригорке дымилась ранними лиловыми дымками неведомая нам деревушка. Правее ее, на отдаленном холме, виднелось село. Метрах в двухстах от нас в кустарнике слышались мужские голоса, и мы пошли на них, чтобы все хорошенько расспросить. Через кустарник сочилась речушка, иногда она разливалась небольшими лужами. По одной из луж лазало четверо мужиков с семиметровым бредешком. Он был не столько вымочен в воде, сколько выпачкан в голубоватой илистой грязи.

– Неужели здесь водится рыба?

– Шел я вчера под вечер мимо речки, – рассказал один из рыболовов, – гляжу, а он, стервец, ходит!

– Кто ходит?

– Щурец, кому же здесь ходить! Мы, значит, пораньше да сюда. Вон тринадцать щурят вывели.

На траве валялись тощие, оскаленные щурята.

– Щука водится, и другая рыба должна быть!

– Нет, иной рыбы незаметно.

– Чем же питается щука?

– Она больше мышами харчуется. – Так и не поняли мы, смеялись над нами рыболовы или говорили серьезно. – Поля кругом, мыша прорва, который попадает в воду – конец.

– Жди, когда попадет.

– Будешь ждать, если жрать нечего. Вон они как отощали.

Деревушка на бугре называлась Федоровкой, а село на холме – Клинами. Мы пошли в Клины межой горохового поля.