Владимирские просёлки, стр. 1

Владимир Алексеевич Солоухин

(1924—1997)

Владимирские просёлки

Повесть

Я видел, может быть, полсвета
И вслед за веком жить спешил,
А между тем дороги этой
За столько лет не совершил.
Хотя своей считал дорогой
И про себя ее берег,
Как книгу, что прочесть до срока
Все собирался и не мог.
А. Твардовский

О, красна ты, Земля Володимирова!

Из старинной рукописи
Нет, вызвал бы я вас на Русские проселки,
Чтоб о людском житье прочистить ваши толки.
П. Вяземский

Вернувшись из далекого путешествия, обязательно будешь хвастаться, рассказывать диковинные вещи. Ну не совсем уж так, чтобы одним шомполом сразу семь уток убить, но случалось, мол, и нам заарканить ненецким арканом гордую шею белоснежного лебедя.

Да и распишешь еще, как он ударил в этот миг лебедиными крыльями по черному зеркалу тундрового озерка, и дробил, и бил его в мельчайшие дребезги.

Великое удовольствие смотреть при этом на удивленные лица слушателей, что и не верят и верят каждому твоему слову. Путешествия потеряли бы половину своего смысла, если бы о них нельзя было рассказывать.

Вот так-то хвастался я однажды своему приятелю, а потом вдруг спросил:

– Ну а у тебя что нового? Ты где побывал за это время?

– Да мы что же… Где уж нам лебедей ловить! Ездил я тут за одной бытовой темкой, между прочим, в твои родные, во владимирские то есть, края. Места, брат, у вас! Вот, помнишь, как отъедешь от Камешков, будет перелесок справа…

И он начинал мне говорить о перелеске, как будто я только что вернулся из этих мест. А у меня краснели уши, и стыдно было перебить его: «Да не был я в Камешках, и перелеска твоего не видел, и про Пересекино в первый раз слышу».

Другой приятель допекал еще горше.

– Заходим мы, значит, в Юрьев-Польский ранним утром. Только дождь прошел: земля курится, трава сверкает. Городок деревянный, тихий, над домами трубы дымят. Через город река течет, и так она до краев полна, вот-вот выплеснется. И вся-то река прямо в центре города кувшинками заросла. Горят они, желтые, на тихой утренней воде. По-над водой мостки тесовые там и тут. На мостках ядреные бабы икрами сверкают, вальками белье колотят. А вокруг петухи орут. Фландрия, да и только! Вот каков Юрьев-Польский. А река эта, как ее… Колочка?

– Да, да, Колочка.

– Да нет же, Колокша! А река эта, Колокша, рыбой, говорят, полна.

Тут уж я не только что краснел – провалиться готов был на этом месте. «Колочка! Сам ты Колочка! Ну ладно, что в Камешках не бывал, а тут не знаешь, что Юрьев-Польский на той же Колокше стоит, что течет в шести верстах от твоего родного порога. Да и до Юрьева самого едва ли тридцать верст. А ведь не был вот, не видал, не знаешь. По разным Заполярьям, Балканам да Адриатическим морям разъезжаешь, а родная земля совсем в забросе. Другие люди тебе о ее красоте рассказывают».

Так постепенно возникла и росла хорошая ревность, а вместе с тем осознавался моральный долг перед Владимирской землей, красивее которой (это всегда я знал твердо) нет на свете, потому что нет земли роднее ее.

Тогда и пришло непреодолимое желание увидеть ее всю как можно подробнее и ближе.

Совпало так, что к этому времени через один пустячок понял я вдруг настоящую цену экзотики. Дело было за чтением Брема. Мудрый природоиспытатель описывал некоего зверька, водящегося в американских прериях. Говорилось, между прочим, что мясо этого зверька отличается необыкновенно нежным вкусом, что некоторые европейцы пересекают океан и терпят лишения только ради того, чтобы добыть оного зверька и вкусить его ароматного мяса.

Тут, признаюсь, и у меня текли слюнки и поднималось чувство жалости к самому себе за то, что вот помрешь, а так и не попробуешь необыкновенной дичины. «Обжаренное в углях или же тушенное в духовке, – безжалостно продолжала книга, – мясо это, несомненно, является лакомством и, по утверждению особо тонких гастрономов, вкусом своим, нежностью и питательностью не уступает даже телятине».

Телятина – слово грубоватое, и, казалось бы, трудно от него перекинуться в эстетический план, но так всколыхнулось все во мне, такое напало прозрение, что не показалось грубым подумать: «Конечно! Правильно! И пальма-то сама или там какая-нибудь чинара постольку и красива, поскольку красотой своей не уступает даже березе».

Помню, бродили мы по одному из кавказских ботанических садов. На табличках были написаны мудреные названия: питтоспорум, пестроокаймленная юкка, эвкалипт, лавровишня… Уже не поражала нас к концу дня ни развесистость крон, ни толщина стволов, ни причудливость листьев.

И вдруг мы увидели совершенно необыкновенное дерево, подобного которому не было во всем саду. Белое как снег и нежно-зеленое, как молодая травка, оно резко выделялось на общем однообразном по колориту фоне. Мы в этот раз увидели его новыми глазами и оценили по-новому. Табличка гласила, что перед нами «береза обыкновенная».

А попробуйте лечь под березой на мягкую прохладную траву так, чтобы только отдельные блики солнца и яркой полдневной синевы процеживались к вам сквозь листву. Чего-чего не нашепчет вам береза, тихо склонившись к изголовью, каких не нашелестит ласковых слов, чудных сказок, каких не навеет светлых чувств!

Что ж пальма! Под ней и лечь-то нельзя, потому что вовсе нет никакой травы или растет сухая, пыльная, колючая травка. Словно жестяные или фанерные, гремят на ветру листья пальмы, и нет в этом грёме ни души, ни ласки.

А может, и вся-то красота заморских краев лишь не уступает тихой прелести среднерусского, левитановского, шишкинского, поленовского пейзажа?

Кроме того, не все то красиво, что броско и ярко.

Слышал я одну поучительную историю. В некие времена, в деревушке, нахохлившейся над ручейком, может, в той же Владимирской земле, жил паренек Захарка. Неизвестно откуда появилась у него страсть к живописи, но только достал он красчонки в виде пуговиц, налепленных на картонку, и целыми днями пропадал в лесу да на речке. Были у него там излюбленные места, которые он и пытался переносить на бумагу.

В этой же деревеньке доживал свой век старый учитель. Доживая, крепко выпивал, так что даже наносил этим ущерб и своему внешнему виду, и учительскому престижу. Говорили, что знал он некогда лучшие времена и будто бы учился в Петербурге с самим Репиным, но потом вышла незадача, и полетело все к черту. Такое случается с русским человеком, особенно при наличии какого-никакого талантишка.

Вот малюет однажды Захарка свой ярко-малиновый закат и вдруг слышит над ухом:

– Ну как, нравится?

Обернулся: стоит сзади учитель, трезвый на этот раз.

– Нравится, – ответил Захарка. – Похоже вроде бы.

– Хорошо. Давай разберем, что у тебя похоже. Сучок, вон тот, какого цвета?

– Зеленый, какому же ему быть, если он ольховый.

– Нет, ты забудь, какой он на самом деле, а каким сейчас видится, скажи.

– Че-рный, – нерешительно ответил Захарка, вглядываясь.

– Правильно, черный, потому что свет на него сзади падает. А ты его все же зеленым изобразил. Значит, не похоже? Тропинка у тебя, смотри-ка, желтая. Думаешь, песок обязательно желтый бывает, а ведь он сейчас серый весь, как зола. Глаз, что ли, у тебя нет? Заходи ко мне вечерком, я тебе новые глаза вставлю.

С тех пор Захарка повадился ходить к учителю. Что рассказывал мальцу старик – неизвестно, только, правда, открылись у парня глаза: научился он красоту видеть. Вот ведь, оказывается, какая наука может быть!