Приговор, стр. 6

3

Над Кобулетами сияло чистое, ослепительно синее небо – редкость для этих мест в сентябрьское время – время шумных и по-своему прекрасных субтропических ливней, заряжающихся иногда сразу на две недели. И совсем уж большая редкость, даже роскошь – и справа, и слева вдали, если встать лицом к подковообразному морю, на дальних краях подковы, в прозрачной синеве, каждый день по утрам очерчивались розовато-белыми ломаными линиями висящие в воздухе горы. В обычное для Кобулет время они скрыты в облаках или в дымке, так что видны только ближние, вовсе не розово-воздушные, а темно-зеленые тяжелые холмы, придавленные сверху серыми тюками облачной ваты.

Но небо весь месяц ослепительно сияло, заставляя быть, в свою очередь, не менее синим и не менее ослепительным раскинувшееся под ним море. Вдалеке, там, где можно было предположить турецкие, не столь далекие здесь, берега, обе синевы соединялись, и линия их соединения была едва различима в синем мареве. Только в минуты заката явственно различалось, что тут две синевы, ибо одна синева не мешала видеть красную и распухшую половину солнца, а другая скрывала нижнюю половину, постепенно засасывая в себя и весь солнечный шар, словно он был недостаточно тяжел, чтобы утонуть и погрузиться мгновенно.

Две синие стихии были различны и по остроте человеческих ощущений. Верхняя бесконечно радовала глаза, а значит, и душу, но, любуясь, было неизвестно, что же с ней делать дальше Ну, ощутить ветерок на коже, ну, дышать (запахами моря и сосен был настоян прибрежный воздух), ну, что еще? В то время как в нижнюю синюю стихию можно было войти, погрузиться, окунуться с головой, чтобы она обхватила, обволокла, обняла и сжала.

Я только что, две недели назад, совершил единственное в своей жизни восхождение на настоящую горную вершину в Тянь-Шане. Эта маленькая победа, это довольно-таки суровое испытание, вот именно, физических и нравственных сил, оставшееся позади, наполняли меня особенной радостью бытия. Кроме того, так получилось, что эту кобулетскую осень делила со мной молодая и прекрасная женщина.

Предвижу на полях рукописи в этом месте карандашную галочку редактора. Предвижу также кисловатые мины друзей, которым случится читать написанное, предвижу недоумение всех бескомпромиссных и строгих моралистов с их возможными репликами:

Как? А семья? Это же форменное безобразие! Ну хорошо. Все не ангелы. Но зачем объявлять и расписывать? Еще Христос некогда вопрошал толпу, защищая грешницу: «Кто без греха, пусть бросит в нее первый камень», чем и привел всю (всю!) толпу в смятение и заставил рассеяться. Все так. Но все же такие дела делаются в строжайшей тайне.

Да это уж надо потерять всякую совесть!

Но может быть, робко спрошу, более бессовестно любить женщину, принимать от нее любовь и бояться или стыдиться показываться с ней на глаза людям?

Кроме того, я ведь пишу не отчет о командировке, а художественное в некотором роде произведение. И вот, представьте себе, что для художественной выразительности, для сюжета мне надо поставить своего героя в условия наиполнейшей радости жизни, окунуть его во всю полноту жизни, поселить его в раю, со всеми райскими атрибутами. Значит, где же я выберу место для такого рая, если не в Грузии и не на берегу теплого моря? Какое время я возьму для рая, если не приморский сентябрь? И могу ли я, поселив своего героя в раю, оставить его без Евы?

Если бы я написал так: «Иван Иванович Перетяжкин был счастлив в эту свою сорок восьмую осень. Он только что совершил восхождение на первую в жизни вершину в горах Тянь-Шаня. Он поселился после этого в отличном санатории на берегу Черного моря. У него была с собой любимая работа. И так получилось, что эту осень делила с ним молодая и прекрасная женщина», если бы я написал так, не возникло бы карандашной редакторской галочки на полях, не было бы недоуменных вопросов, осуждающих взглядов и шиканий за спиной.

Но я все свои книги пишу от первого лица. Кроме того, как писатель, я владею, по-видимому, даром убедительности, так что все тотчас принимают написанное мною за документ, а между главным героем каждого рассказа и автором не делают никаких различий.

Но, право же, мне теперь все равно. Хотите считайте это (как я вам советую) литературным приемом, хотите считайте (если вам больше нравится) потерей стыда и совести. Но в раю должна быть Ева, и действительно, так уж получилось, что эту кобулетскую осень делила со мной молодая и прекрасная женщина.

«Еве» шел двадцать пятый год. Она только что кончила Московский университет (русскую филологию), и эта «гора с плеч» тоже способствовала, должно быть (помимо других обстоятельств), ее радости, легкости, ее, точнее говоря, счастью.

Это была высокая, безупречно сложенная женщина со светлыми волосами, льющимися на плечи. Серые, немножко исподлобья глаза, нос с едва заметной (польской) горбинкой, большой, но красивый рот и широковатая щелочка между двумя верхними фарфоровой белизны резцами. Мужчины даже в Москве (о Кобулетах попозже) провожали ее взглядами, а один в метро оставил плачущую жену и выскочил вслед за ней в уже задвигающиеся вагонные двери и плелся за ней, как лунатик, по улицам, пока она не села в такси и дальнейшее преследование сделалось невозможным, потому что свободных машин на стоянке не было.

Один из троих мужчин, провожавших ее глазами, громко говорил ей вслед, так что ей было слышно:

– Ну что ж, на уровне мировых стандартов.

Так и неизвестно до сих пор, был ли это комплимент или фраза подсказана тем же чувством, с которым известная лиса взирала на известный виноград в басне великого русского баснописца.

В эту осень и именно для меня оказалось у Евы еще одно дополнительное качество, сверх всех ее постоянных качеств. Она никогда не видела моря. Она никогда не купалась в море. Не окатывалась ласкающей двадцатидвухградусной синевой. Не барахталась в остро пахнущей водорослями пене прибоя. Не вздрагивала от внезапного прикосновения к сиреневатым шарам медуз. Не искала ярких камешков в прибрежной гальке, не смотрела в синюю даль, где проплывают время от времени игрушечные белые пароходики.