Любви все роботы покорны (сборник), стр. 134

Тетка-болтушка солгала. Не такая уж и далекая была окраина, и не так уж трудно оказалось туда добираться.

Ненавижу свежие кладбища. Впрочем, не то что ненавижу, а скорее не люблю. Стройные шеренги свежих могил, и даты – одна за другой, как на календаре. Послушно и дисциплинированно, будто в армии. Рядовой такой-то, я! Ложись! Есть! Такой-то! Я! Ложись! Есть!

Словно стоишь в строю и ждешь, когда очередь дойдет и до тебя.

Другое дело старые, полузаброшенные кладбища пятидесятых-семидесятых годов. Там не солдаты лежат. Там скромный крестик с полустертым «1953» граничит с роскошным бюстом «1994», на котором выбит мордатый дядя в норковой шапке да еще с мобилой в руке. Сейчас многие еще помнят, что означала мобила в тысяча девятьсот девяносто четвертом, а лет через полсотни будут здорово удивляться. Как сейчас мы удивляемся памятникам в виде дерева с обрубленными ветвями. Лично я слышал с десяток версий об этой моде шестидесятых, и больше всего мне нравится вариант о последнем из рода.

Если, конечно, термин «нравится» вообще здесь пригоден.

Но есть у новых дисциплинированных кладбищ и преимущество, а именно – сторож и книга, где все записано.

Кто, когда и самое главное для меня – где.

Там, наверху, то ли издевались умышленно, а, может, плевать они все хотели на нас. Так или иначе, но как раз к моему визиту подтянулась и очень неслабенькая метель.

Снега и так было почти до колен, а тут он еще и обрадовался возможности полетать. И не просто так, а в морду. И за шиворот тоже.

Велико было кладбище, и брести в снегу было трудно.

1999.

Интересный был год, ага. Некоторые из нас сделали неплохой скачок вверх, а весь мир готовился к «проблеме 2000».

2000.

Программисты потерли руки и сказали, что ничего не произошло именно благодаря им.

2001.

Один мой знакомый, наблюдая, как падают два небоскреба, прыгал и от радости орал: «Началось, началось!»

2002.

Оказалось, что все-таки началось, но не там.

2003.

Оказалось, что уже почти закончилось.

2004.

Я отошел от дел и завел кота.

2005.

Началась массовая раздача денег.

2006.

Оказалось, что счастье все-таки не в деньгах.

Две тысячи седьмой, восьмой, девятый, десятый…

ДЕСЯТЫЙ?

В десятом ее не было.

Я вернулся по собственным следам. Впрочем, следы были уже условные, метель немедленно превращала их в небольшие ямки; полчаса – и уже не скажешь, что здесь кто-то прошел.

Аллея семьдесят восьмая. Номер сто тридцать шесть.

Памятник.

Фото.

Фамилия.

Имя.

Дата.

Дата!

ДАТА!..

Дата была в прошлом году. Две тысячи девятого. Не самого лучшего, но и не худшего моего года.

Получалось так, будто она умерла месяц назад.

То есть за неделю до того, как трижды нажала кнопку моего старенького звонка.

Я сел прямо на снег и расстегнул воротник. Метель радостно сыпнула мне холодом прямо в душу.

Отпуск. Отпуск. Отпуск.

Вот о каком отпуске она говорила.

Две недели.

Вот почему она так уверенно сообщила, сколько осталось. Медицина не работает с такой бешеной точностью.

Боль и спецэффекты.

Вот почему не было ни боли, ни других некрасивых моментов. Потому что все эти неромантичные эффекты закончились.

За неделю до ее визита ко мне.

Несмотря на метель, мне стало жарко и не хватало воздуха. Я снял шапку и совсем распахнул куртку.

Но снег таял в десяти сантиметрах от тела.

Что ж. Теперь я знаю, куда она вернулась. Спасибо ей, и спасибо тем, кто позволил ей маленький отпуск. Жаль, что возвращаться пришлось в такое время и в такую глушь. Жаль, что она, видимо, привязана к месту, где лежит тело.

Мне в этом плане легче. Разорванное, сожженное, развеянное взрывом тело мое… оно теперь везде. Я стал воздухом, землей и водой, цветами, кустами и, по крайней мере, одним быстро растущим кленом. Чтобы вернуться из отпуска, мне не нужно посещать какое-то определенное место. Единственное, к чему я привязан жестко и неизбежно – это к сроку.

И кончится он как раз через десять минут.

Резким движением я стянул свитер и встал, подставляя метели голый торс; наслаждаясь резкими, как удары бичом, струйками колючего снега и холодом.

Там, куда я должен вернуться, довольно жарко.

Сергей Игнатьев

Психея

Она стоит на коленях, посреди кровати, на смятых простынях. Ждет, пока я разберусь с пряжкой ремня в джинсах, смотрит снизу вверх, накручивая на палец локон.

– Хватит возиться, – улыбается она. – Мне уже не терпится!

Розовая помада, лиловые тени на веках, пушистые ресницы, в мочках ушей – здоровенные кольца из розовой пластмассы. Светлые пряди собраны в два хвоста – конечно же розовыми – резинками, перекинуты вперед, стыдливо прикрывают ореолы сосков. В пупке посверкивает крохотная алмазная бабочка. Из одежды на ней только кружевные шортики и короткие носки земляничного цвета.

Она щелкает клубничной жвачкой, глядя снизу вверх, бесстыже и смущенно одновременно, эдакая набоковская нимфетка.

Это часть нашей любимой игры, она заводит, но мыслями я где-то далеко.

Я думаю: почему бы не сказать ей прямо сейчас, когда она смотрит на меня вот так, когда она ждет – и слушает? Когда она готова меня выслушать.

– Надя, я хотел бы…

– Молчи, негодник. – Она понимает это по-своему. – Я уже догадалась…

На коленях пододвигается вперед, к краю кровати. Не дает ничего сказать, стаскивает с меня джинсы, поправляет свои «хвосты», убирая их за плечи. Вынимает жвачку и прилепляет розовым комком к краю тумбочки. Одна из ее неистребимых дурных привычек.

Но то, что следует дальше, заставляет забыть обо всем. Просто чувствовать, просто осязать, поглаживая ее ладонью по затылку, глядя сверху вниз, как движется ее голова, ощущать, какие горячие у нее губы, и гибкую влажность, упругую игривость языка, и серебряные горошины пирсинга в нем холодят контрастом, вызывают дрожь, срывают с губ придушенный стон…

Когда она заканчивает, когда утихают последние судороги, я обессиленно падаю на скрипящую кровать, лежу, раскинувшись, ловлю ускользающую блаженную оцепенелость. Она сидит рядом, поглаживая меня ладонью по животу, мизинцем прибирает с края губ оставшуюся капельку. Бесстыдно облизывает палец, беззвучно смеется: «Тебе понравилось?»

Ну, еще бы.

Сквозь сладкую истому навязчиво стучится мысль: я должен ей сказать! Чем раньше, тем лучше. Можно и завтра, но лучше прямо сейчас.

Я обнимаю ее за талию, притягиваю к себе. Целую в губы, на которых смешались моя собственная горечь и приторный клубничный привкус ее жвачки. Целую шею, спускаюсь вниз, терзаю губами и дразню языком набухшие соски, выступающие под бледной кожей ребра. Не пропускаю ни одной из крошечных темных родинок, и ниже, от серебряной бабочки в пупке, по животу, по дорожке прозрачных волосков до холмика лобка, где губы колет короткая щетина бритых волос, и дальше, вниз и вглубь, где влажные устричные створки скрывают уютную глубину и пламенеющую, раскаленную горошину. Вкус обмана, вкус лунной дорожки на морских волнах, солоноватый и терпкий погибельный вкус болотного тумана.

Она выгибается всем телом, вцепляется в мои волосы тонкими пальцами, шепчет нежные глупости, постанывает и жадно глотает воздух, кусая губу. Створки сжимаются, и пульсирует эта горошина, это безумное алое пламя, и когда всю ее, от ногтей на пальцах ног с облупившимся черным лаком до запрокинутой, напряженной шеи, начинают бить короткие судороги оргазма…

На миг я вижу ее истинное лицо.

Она прекрасна. Она составлена из лунного света и серебряной пыльцы. Веер тонких серебряных усиков, искры в фасетах и распахнутые крылья, невесомые и прозрачные крылья, свободно проходящие сквозь простыни, и кровать, и край тумбочки с прилепленным к нему комком клубничной резинки…