Черные доски, стр. 23

– Что-то оплошали ваши плотники, – сказал я председателю. – И потом, где же еще четыре иконки? Их, таких же точно, должно быть двенадцать?

– Четырех нет. Бабы по домам растащили. А недорублены они потому, что их рубили не плотники, а рубил сам представитель культуры из района. Когда он осматривал церковь, налетели бабы. Наскочили как раз на эти картинки, они маленькие, а красивые. Ишь ты, на ишаке едет… Начали их бабы хватать. Чтобы не досталось бабам, представитель взял топор и давай тяпать. Известно, у районного работника ни сил, ни сноровки. Вот они и получились пораненные. А кабы наши-то плотники… Разве бы… Тут бы не то что… Да вы и сами видите – добросовестная, чистая работа.

Эти «праздники» оказались не древние, но я все-таки их храню.

10

Прощаясь с председателем на папертях Петроковской церкви, мы стали расспрашивать дорогу: нельзя ли проехать прямее, чем мы ехали в эту сторону. Председатель сказал:

– А что же вы, разве не хотите посмотреть Волосовский монастырь? Здесь ведь близко.

В детстве от отца, который любил путешествовать на своем Голубчике, запряженном в телегу, я много раз слышал, что есть где-то Волосовский монастырь. Но тогда мне казалось, что он где-нибудь на краю света.

До сих пор я считал, что русская, церковная, монастырская архитектура хорошо смотрится, если она вознесена на холм, на высокий берег реки или вовсе на гору. Стоишь у подножья колокольни и видишь, как стремительно она вонзается в синеву неба, и оттого, что плывут над ней белые облака, кажется, что колокольня падает. Если же смотришь на многокупольную армаду собора, то ощущения падения не бывает. Представляется, что все сверкающее белизной и сияющее золотом сооружение плывет в облаках, а облака, напротив, неподвижны и только сторонятся, пропуская плывущее золотисто-белое чудо.

Я не бывал тогда еще в Псково-Печорской лавре, которая вся расположена в глубочайшем овраге, не видел с высокого берега Днестра монастырь в Молдавии, который смотрит с птичьего полета, поэтому вид Волосова поразил меня.

Мы выехали на высокий холм. Взгляду открылась глубокая и широкая лощина. Строго говоря, было две лощины, и они пересекали друг дружку, образуя крест. В крестовине было самое большое понижение местности, и в этом-то месте стоял игрушечный белый монастырь. Со склонов сползали к нему синеватые туманы лесов. Рядом с ним сверкала извилистая речка. Сама архитектура полутонула в мирной и тихой зелени.

Что за вздор, подумали мы, что за идиллия посреди нашей суровой повседневной действительности. Но опасения оказались преждевременными. Вблизи, напротив, все говорило о том, что будто шли здесь некоторое время ожесточенные бои, потом обе сражающиеся стороны отступили, но поле боя так и осталось неприбранным. Трупов, конечно, не было. Однако общая захламленность, разрушенность некоторых частей архитектуры, оббитость стен, многочисленные временные заплатки на зданиях, обезглавленность церкви, трактор, напоминающий подбитый танк, рассыпанная поленница дров, автомобильные баллоны, валяющиеся в беспорядке, – все это говорило о том, что столкновение двух противоборствующих сил действительно произошло.

Мы ходили по бывшему монастырю, стремясь проникнуть в какую-нибудь дверь. Но все было закрыто и заколочено. В поисках, куда бы заглянуть, мы спустились по узкой лестнице. Ободранная дверь производила не совсем мертвое впечатление. Мы постучались. Скрипучий голосочек послышался из-за двери. Потянув дверь на себя, мы убедились, что она не заперта, что вообще, должно быть, не запирается, потому что нет у нее ни проушин для замка, ни личины. Пошарив в темных подвальных сенцах, мы нашли вторую дверь и оказались в комнатке: четыре шага в длину, четыре в ширину.

Когда пригляделись после дневного света, увидели, что попали не то в маленькую церковку, не то в монастырскую келью. Посреди кельи стоял аналой, а на нем лежала раскрытая церковная книга. Стены комнаты увешаны иконами в металлических окладах и без окладов. Иконы стояли и на окне, поднятом очень высоко. Высота комнаты никак не соответствовала ее площади. Окно было проделано в монастырской стене, толщиной в полтора метра: на окне хватало места, чтобы поставить иконы. Аналой был закапан желтым воском от дешевых свеч, огарочек теплился перед раскрытой книгой. Несколько лампад мерцали пред иконами. В комнате были еще табуретка и узкая железная койка.

Перед огарочком, перед раскрытой книгой стояло крохотное согбенное существо, одетое в черное и трясущееся невероятной тряской. Тряслась вся старушка: тряслись ее руки, ее плечи, ее голова, тряслась нижняя губа, трясся язык, которым старушка пыталась что-то нам сказать. Все-таки оказалось, что со странной обитательницей оригинальной комнаты можно разговаривать.

– Одна я живу здесь, одна-одинешенька. Монашка я. Все здесь нарушено, а я осталась. Обжила себе келийку, да и скриплю. Ничего, пока не трогают. Зовут-то? Матерью Евлампией меня зовут. В миру? Эх, люди добрые, давно это было, не стоит и вспоминать. В миру-то я была Катерина. Вот достались мне на хранение иконы. Живу, сохраняю. Теплю негасимые огоньки.

– От кого достались? Кто поручил вам эти иконы хранить?

– Как от кого? От Бога. Бог мне поручил, а я храню.

– Значит, что же, это вроде как ваше основное дело на земле, ваш главный долг?

– Других дел у меня вовсе нет. Одно только дело и есть: пока жива, огоньки перед иконами теплить. Погасну я, погаснут и огоньки.

– Откуда у вас иконы?

– Иные из монастырского храма, иные из Аннина. В Аннине старинная, благолепная церковь была. Когда ее ломали, много икон в Петроковскую церковь перевезли, а я выпросила себе Казанскую Божью Матерь, да архангела Михаила, да еще вот Николая Угодника. Николай-то чудотворный, вся округа его почитала, а теперь он достался мне. В Петрокове церковь цела и служит. Мне бы надо сходить для очищения грехов, помолиться, но сами видите, никуда я не гожусь, и в Петрокове мне уж не побывать.

– Мать Евлампия, в Петроково вам идти незачем. Церковь там закрыли, а иконы все изрубили топором. Мы только сейчас оттуда, так что спите себе спокойно.

Как всплеснула руками мать Евлампия. И всхлопнули бы ладошки, но из-за тряски ладошка на ладошку не пришлась, и хлопочка не получилось. Монашка повернулась старческим трясущимся личиком к образам и начала креститься, шепча про себя:

– Господи, прости ты их, неразумных, не ведают, что творят.

Бабка разрешила, и я неторопливо разглядел все иконы, развешанные по комнате. Правда, снимать иконы с гвоздиков было неудобно, и, таким образом, пришлось довольствоваться разглядыванием только лицевой стороны икон. Но те иконы, которые не были повешены, а просто стояли на монастырском окне, я брал в руки и разглядывал как хотел.

Одна из этих стоящих на окне икон была для меня. Это был архангел Михаил, изображенный в рост. Высота доски около метра, ширина сантиметров сорок. Доска сильно прогнута, черна как уголь, на ней грубые следы обработки скребком, кое-где дырочки от шашеля. Шпонки узкие, сквозные, близко к торцам. Да и зачем подробности, доска была шестнадцатого века, и сомневаться в этом было нельзя. Однако архангел на иконе написан в конце девятнадцатого столетия. Голубая масляная краска, неинтересная реалистическая живопись. Надо бы тут же и попросить икону у матери Евлампии, все равно она стоит у нее на окне, не в числе, так сказать, основных ее образов. Но я так был поражен самой комнатой, и самой старушкой, и нахождением ее в запущенном монастыре, и этой ее странной обязанностью: жечь негасимые огоньки перед образами, пока в самой в ней теплится в общем-то не сильнее лампадного огонек, – что язык не повернулся у меня попросить у нее архангела Михаила.

Два года спустя владимирский писатель Сергей Васильевич Ларин уговорил меня поехать к его первой школьной учительнице. Ему надо было повидаться с ней, поговорить, повспоминать, потому что он собирался писать книгу о своем детстве. Мы поехали.