Россия в концлагере, стр. 93

Я сижу в приемной. Здесь – центр ГПУ ББК. Из кабинетов выходят и входят какие-то личности пинкертоновского типа. Тащат каких-то арестованных. Рядом со мною под охраной двух оперативников сидит какой-то старик, судя по внешнему виду, священник. Он прямо, не мигая, смотрит куда-то вдаль, за стенки третьего отдела и как будто подсчитывает оставшиеся ему дни его земной жизни. Напротив – какой-то не определенного вида парень с лицом, изможденным до полного сходства с лицом скелета. Какая-то женщина беззвучно плачет, уткнувшись лицом в свои колени. Это, видимо, люди, ждущие расстрела, мелкоту сюда не вызывают. Меня охватывает чувство какого-то гнусного, липкого отвращения в том числе и к самому себе: почему я здесь сижу не в качестве арестованного, хотя и я ведь заключенный? Нет, нужно выкарабкиваться и бежать, бежать, бежать…

Приходит Гольман с бумажкой в руке.

– Вот это для перевода вас на первый лагпункт и прочее, подписано Радецким. – Гольман недоуменно и как-то чуть недовольно пожимает плечами. – Радецкий вызывает вас к себе с сыном. Как будто он вас знает. Завтра в девять утра.

О Радецком я не знаю решительно ничего, кроме того, что он, так сказать, Дзержинский или Ягода в Карельском или ББКовском масштабе. Какого черта ему от меня нужно? Да еще с Юрой! Опять в голову лезут десятки беспокойных вопросов.

ПРОЩАНЬЕ С НАЧАЛЬНИКОМ ТРЕТЬЕГО ЛАГПУНКТА

Вечером ко мне приходит начальник колонны:

– Солоневич старший, к начальнику лагпункта. Вид у начальника колонны мрачно-угрожающий. Вот теперь, мол, ты насчет загибов не поговоришь… Начальник лагпункта смотрит совсем уж этаким волостного масштаба инквизитором.

– Ну-с, гражданин Солоневич, – начинает он леденящим душу тоном. – Потрудитесь-ка вы разъяснить нам всю эту хреновину. На, столе у него целая кипа пресловутых моих требований. А у меня в кармане бумажка за подписью Радецкого.

– Загибчики все разъяснял, – хихикает начальник колонны.

У обоих удовлетворенно-сладострастный вид. Вот, дескать, поймали интеллигента. Вот мы его сейчас. Во мне подымается острая режущая злоба, злоба на всю эту стародубцевскую сволочь. Ах, так думаете, что поймали? Ну, мы еще посмотрим, кто – кого.

– Какую хреновину? – спрашиваю я спокойным тоном. – Ах, это. С требованиями? Это меня никак не интересует.

– Что вы мне тут дурака валяете! – вдруг заорал начальник колонны. – Я вас, мать вашу…

Я протягиваю к лицу начальника колонны лагпункта свой кулак:

– А вы это видали? Я вам такой мат покажу, что вы и на Лесной Речке не очухаетесь…

По тупой роже начальника, как тени по экрану, мелькает ощущение, что если некто поднес ему кулак к носу, значит, у этого некто есть какие-то основания не бояться; мелькает ярость, оскорбленное самолюбие, и много мелькает совершенно того же, что в свое время мелькало на лице Стародубцева.

– Я вообще с вами разговаривать не желаю, – отрезываю я. – Будьте добры заготовить мне на завтра препроводительную бумажку на первый лагпункт.

Я протягиваю начальнику лагпункта бумажку, на которой над жирным красным росчерком Радецкого значится: такого-то и такого-то немедленно откомандировать в непосредственное распоряжение третьего отдела, начальнику первого лагпункта предписывается обеспечить указанных…

Начальнику первого лагпункта предписывается, а у начальника третьего лагпункта глаза на лоб лезут. «В непосредственное распоряжение третьего отдела!» Значит, какой-то временно опальный и крупной марки чекист. И сидел-то он тут не иначе, как с каким-нибудь «совершенно секретным предписанием». Сидел, высматривал, вынюхивал…

Начальник лагпункта вытирает ладонью вспотевший лоб. Голос у него прерывается.

– Вы уж, товарищ, извините. Сами знаете, служба. Всякие тут люди бывают. Стараешься изо всех сил… Ну, конечно и ошибки бывают. Я вам, конечно, сейчас же. Подводочку вам снарядим. Не нести же вам вещички на спине. Вы уж, пожалуйста, извините.

Если бы у начальника третьего лагпункта был хвост, он бы вилял хвостом. Но хвоста у него нет. Есть только беспредельное лакейство, созданное атмосферой беспредельного рабства.

– Завтра утречком все будет готово. Вы уж не беспокойтесь. Уж, знаете, так вышло. Вы уж извините.

Я, конечно, извиняю и ухожу. Начальник колонны забегает вперед и открывает передо мной двери. В бараке Юра меня спрашивает, отчего у меня руки дрожат. Нет, нельзя жить, нельзя здесь жить, нельзя здесь жить… Можно сгореть в этой атмосфере непрерывно сдавливаемых ощущений ненависти, отвращения и беспомощности. Нельзя жить. Господи, когда же я смогу, наконец, жить не здесь?

АУДИЕНЦИЯ

На утро нам действительно дали подводу до Медгоры. Начальник лагпункта подобострастно крутился около нас. Моя душевная злоба уже поутихла, и я увидел, что начальник лагпункта просто забитый и загнанный человек, конечно, вор, сволочь, но в общем, примерно такая же жертва системы всеобщего рабства, как и я. Мне стало неловко за свою вчерашнюю вспышку, за грубость, за кулак, поднесенный к носу начальника.

Сейчас он помогал нам укладывать наше нищее барахло на подводу и еще раз извинился за вчерашний мат. Я ответил тоже извинением за свой кулак. Мы расстались вполне дружески и так же дружески встречались впоследствии. Что ж, каждый в этом кабаке выкручивается, как может. Что я сам бы стал делать, если бы у меня не было моих нынешних данных выкручиваться? Была бы возможно и такая альтернатива – или в актив или на Лесную Речку. В теории эта альтернатива решается весьма просто. На практике это сложнее.

На первом лагпункте нас поместили в один из наиболее привилегированных бараков, населенный исключительно управленческими служащими, преимущественно железнодорожниками и водниками. Урок здесь не было вовсе! Барак был сделан в вагонку; то есть нары были не сплошные, а с проходами, как скамьи в вагонах третьего класса. Мы забрались на второй этаж, положили свои вещи и с тревожным недоумением на душе пошли на аудиенцию к тов. Радецкому.

Радецкий принял нас в точно назначенный час. Пропуск для входа в третий отдел был уже заготовлен. Гольман вышел посмотреть, мы ли идем по этому пропуску или не мы. Удостоверившись в наших личностях, он провел нас в кабинет Радецкого – огромную комнату, стены которой были увешаны портретами вождей и географическими картами края. Я с вожделением в сердце посмотрел на эти карты.

Крупный и грузный человек лет сорока пяти встретил нас дружественно и чуть-чуть насмешливо: хотел де возобновить наше знакомство, не помните?

Я не помню и проклинаю свою зрительную память. Правда, столько тысяч народу промелькнуло перед глазами за эти годы… У Радецкого полное, чисто выбритое, очень интеллигентное лицо, спокойные и корректные манеры партийного вельможи, разговаривающего с беспартийным спецом. Партийные вельможи всегда разговаривают с изысканной корректностью. Но все-таки не помню.

– А это ваш сын? Тоже спортсмен? Ну, будем-те знакомы, молодой человек. Что ж это вы вашу карьеру так нехорошо начинаете, прямо с лагеря. А-я-яй, нехорошо, нехорошо.

– Такая уж судьба, – улыбается Юра.

– Ну, ничего, ничего. Не унывайте, юноша. Все образуется. Знаете, откуда это?

– Знаю.

– Ну, откуда?

– Из Толстого.

– Хорошо, хорошо. Молодец. Ну, усаживайтесь.

Чего, чего, а уж такой встречи я никак не ожидал. Что это? Какой-то подвох? Или просто комедия? Этакие отцовского стиля разговоры в кабинете, в котором каждый день подписываются смертные приговоры, вероятно, десятками. Чувствую отвращение и некоторую растерянность.

– Так, не помните? – оборачивается Радецкий ко мне. – Ладно, я вам помогу. Кажется, в 28 году вы строили спортивный парк в Ростове и по этому поводу ругались, с кем было надо и с кем было не надо, в том числе и со мною.

– Вспомнил! Вы были секретарем Северо-Кавказского крайисполкома.

– Совершенно верно, – удовлетворенно кивает головой Радецкий. – И следовательно, председателем совета физкультуры. Парк этот, нужно отдать вам справедливость, вы спланировали великолепно, так что ругались вы не совсем зря. Кстати, парк-то этот мы забрали себе. Динамо все же лучший хозяин, чем союз совторгслужащих.