Россия в концлагере, стр. 139

Думал напиться чаю. Кипятку не было. Я вышел из барака и спросил дневального, когда будет кипяток.

– Да я сейчас сбегаю и принесу.

– Да зачем же вам, я сам могу пойти.

– Нет, уж дозвольте мне, потому как и у меня к вам просьба есть.

– Какая просьба?

– Да уж я вам после.

Дневальный принес кипяток. Я достал из нашего «неприкзапа», неприкосновенного запаса для побега, два куска сахару. Налили чайку.

Дневальный вдруг встал из-за стола, пошел к своим нарам, что-то поковырялся там и принес мне помятое, измазанное письмо в конверте из оберточной бумаги.

– Это от жены моей. А сам я неграмотный. Никому не показывал. Совестно и показывать. Ну, должно в цензуре прочли. Так уж я к вам, как к попу, прочитайте, что тут есть написанное.

– Так чего же вы стесняетесь, если не знаете, что тут написано?

– Знать-то я не знаю, а догадка есть. Уж вы прочитайте. Только что б, как на исповеди, никому не говорить.

Прочитать было трудно. Не думаю, чтобы и в цензуре у кого-нибудь хватило терпения прочитать это странное, измазанное, с расплывшимися на ноздреватой бумаге каракулями письмо. Передать его стиль невозможно. Трудно вспомнить этот странный переплет условностей сельской вежливости, деталей колхозной жизни, блесток личной трагедии авторши письма, тревоги за детей, которые остались при ней и за детей, которые поехали кормиться к мужу в концлагерь и прочего. Положение же дел сводилось к следующему.

Председатель колхоза долго и упорно подъезжал к жене моего дневального. Дневальный застал его в сарае на попытке изнасилования и председатель колхоза был избит. За террористический акт против представителя власти дневального послали на десять лет в концлагерь. Четыре он уже просидел здесь. Посылал жене сухари, не съедал своего пайкового сахара, продавал свою пайковую махорку. Из шести оставшихся на воле детей двое все-таки умерло. Кто-то из сердобольного начальства устроил ему право на жительство с семьей, он выписал к себе вот этих двух ребятишек. В лагере их все-таки кормили. Двое остались на воле. Смысл же письма заключается в следующем: к жене дневального подъезжает новый председатель колхоза. «А еще кланяется вам, дорогой наш супруг, тетенька Марья совсем помирающе, а Митенька наш лежит, ножки распухши и животик раздувши, а председатель трудодней не дает… И Господом Богом прошу я вас, дорогой мой супруг, благословите податься, без вашей воли хошь помру, а детей жалко, а председатель лапает, а трудодней не дает…»

Дневальный уставился глазами в стол. Я не знал, что и сказать. Что тут скажешь?

– Вот, какое дело, – тихо сказал дневальный. – С таким письмом к кому пойдешь, а сердце чуяло. Вот уж судьба.

У меня мелькнула мысль – пойти бы к Успенскому, показать ему это письмо, уцепить его за мужское самолюбие или как-нибудь иначе. Может быть, было бы можно как-нибудь нажать на соответствующий райисполком. Но я представил себе конкретную банду деревенских корешков. Ванька в колхозе, Петька в милиции и пр. Кто пойдет из района защищать женские права какой-то безвестной деревенской бабы; кто и что может раскопать в этой круговой поруке? Просто бабу загрызут со всеми ее ребятами.

– Так уж отпишите, – глухо сказал дневальный. – Отпишите, пусть… подается, – по его бороде потекли крупные слезы.

В нашей путанной человеческой жизни вещи устроены как-то особо по-глупому. Вот прошла передо мною тяжелая, безвыходная, всамделишная человеческая трагедия. Ну, конечно, было сочувствие к судьбе этого рязанского мужичонки, тем более острое, что его судьба была судьбой миллионов, но все же было и великое облегчение, копила? недреманного ока рассеялся, никаких мало-мальски подозрительных симптомов слежки ни с какой стороны не было видно. Под диктовку дневального я слал поклоны каким-то кумам и кумам; в рамке этих поклонов и хозяйственных советов было вставлено мужнино разрешение «податься», дневальный сидел с каменным лицом, по морщинам которого молча скатывались крупные слезы, а вот на душе все же было легче, чем полчаса тому назад. Вспомнился Маяковский. «Для веселия планета наша плохо оборудована». Да, плохо. И не столько планета, сколько сам человек: изо всех сил своих портит жизнь и себе и другим.

ПОИСКИ ОРУЖИЯ

Для побега было готово все, кроме одного – у нас не было оружия. В наши две первые попытки в 1932 и 1933 годах мы были вооружены до зубов. У меня был тяжелый автоматический дробовик браунинга 12-го калибра, у Юры такого же калибра двустволка. Патроны были снаряжены усиленными зарядами пороха и картечью нашего собственного изобретения, залитой стеарином. По нашим приблизительным подсчетам и пристрелкам такая штуковина метров за сорок и медведя могла свалить с ног. У Бориса была его хорошо пристрелянная малокалиберная винтовка. Вооруженные этаким способом, мы могли не бояться встречи ни с чекистскими заставами, ни с патрулем пограничников. В том мало вероятном случае, если бы мы их встретили и в том еще менее вероятном случае, если бы эти чекисты рискнули вступить в перестрелку с хорошо вооруженными людьми, картечь в чаще карельского леса давала бы нам огромные преимущества перед трехлинейками чекистов.

Сейчас мы были безоружны совсем. У нас было по ножу, но это, конечно, не оружие. Планы же добычи оружия восходили еще ко временам Погры, и по всей обстановке лагерной жизни все они были связаны с убийством. Они строились в запас или, как говорят в России, в засол. Оружие нужно было, и раздобыть его следовало за две-три недели до побега, иначе при любой переброске и риск убийства и риск хранения оружия пошел бы впустую. Когда нас с Юрой перебросили в Медвежью Гору, и когда я получил уверенность в том, что отсюда нас до самого побега никуда перебрасывать не будут, я еще слишком слаб был физически, чтобы рискнуть на единоборство с парой ВОХРовцев: ВОХРовцы всегда ходят парами, и всякое вооруженное население лагеря предпочитает в одиночку не ходить. Потом настали белые ночи. Шатавшиеся по пустынным и светлым улиткам ВОХРовские патрули были совершенно недоступны для нападения. Наше внимание постепенно сосредоточилось на динамовском тире.

В маленькой комнатушке при этом тире жили инструктор стрелкового спорта Левин и занятный сибирский мужичок Чумин, служивший сторожем тира и кем-то вроде егеря у Успенского. Это глухой, неграмотный, таежный мужичок, который лес, зверя, воду и рыбу знал лучше, чем человеческое общество. Время от времени Чумин приходил ко мне и спрашивал: «Ну, что в газетах сказывают? Скоро война будет?» И выслушав мой ответ, разочарованно вздыхал: «Вот, Господи Ты Боже мой. Ни откуда выручки нет». Впрочем, для себя Чумин выручку нашел: ограбил до нитки динамовский тир и исчез на лодке куда-то в тайгу. Так его и не нашли.

Левин был длинным, тощим, нелепым парнем лет 25-ти. Вся его нескладная фигура и мечтательные семитические глаза никак не вязались со столь воинственной страстью, как стрелковый спорт. По вечерам он аккуратно нализывался в динамовской компании до полного бесчувствия, по утрам он жаловался мне на то, что его стрелковые постижения все тают и тают.

– Так бросьте пить.

Левин тяжело вздыхал.

– Легко сказать. Попробуйте вы от такой жизни не пить. Все равно тонуть, так лучше уж в водке, чем в озере.

У Левина в его комнатушке была целая коллекция оружия и собственного и казенного. Тут были и винтовки и двустволка и маузер и парабеллум и два или три нагана казенного образца и склад патронов для тира. Окна у тира и комнаты Левина были забраны тяжелыми железными решетками, у входа в тир всегда стоял вооруженный караул. Днем Левин все время проводил или в тире или в своей комнатушке; на вечер комнатушка запиралась, и у ее входа ставился еще один караульный. К утру Левин или сам приволакивался домой или чаще его приносил Чумин. В этом тире проходили обязательный курс стрельбы все чекисты Медвежьей Горы. Левинская комнатушка была единственным местом, откуда мы могли раздобыть оружие. Никаких других путей видно не было.