Россия в концлагере, стр. 111

Теперь несколько разъяснений.

Я живу в бараке номер 15, и надо мной в бараке существует начальство – статистик, староста барака и двое дневальных, не говоря о выборном начальстве, вроде, например, уполномоченного по борьбе с прогулами, тройки по борьбе с побегами, тройки по соревнованию и ударничеству и прочее. Я между всем этим начальством, как лист, крутимый бурей. Дневальный, например, может поинтересоваться: почему я, уезжая в двухдневную командировку, уношу особой двухпудовый рюкзак и даже поковыряться в нем. Вы понимаете, какие будут последствия, если он поковыряется! Тройка по борьбе с побегами может в любой момент учинить мне обыск. Староста барака может погнать меня на какое-либо особо неудобное дежурство, на какой-нибудь субботник по чистке отхожих мест, может подложить мне всяческую свинью по административной линии. Начальник колонны может погнать на общие работы, может пересадить меня в какой-нибудь особо дырявый и уголовный барак, перевести куда-нибудь моего сына, зачислить меня в филоны или в антиобщественные и антисоветский элементы и вообще проложить мне прямую дорожку на Лесную Речку. Над начальником колонны стоит начальник Урча, который с начальником колонны может сделать больше, чем начальник колонны со мной, а обо мне уж и говорить нечего… Я возношусь мысленно выше и вижу монументальную фигуру начальника лагпункта, который и меня и Левина просто в порошок стереть может. Еще дальше – начальник отделения, при имени которого прилипает язык к горлу лагерника… Говоря короче, начальство до начальника колонны – это крупные неприятности, до начальника лагпункта – это возможность погребения заживо в каком-нибудь морсплаве, Лесной Речке, Поповом острове, девятнадцатом квартал. Начальник отделения – это уже право жизни и смерти. Это уже право на расстрел.

И все это начальство мне нужно обойти и обставить. И это при том условии, что по линии чисто административной я был у ног не только Поккална, но и Левина, а по линии блата – черт меня разберет. Я через головы всего этого сногсшибательного начальства имею хождение непосредственно к самому Успенскому, одно имя которого вгоняет в пот начальника лагпункта. И разве начальник лагпункта, начальник Урча, начальник колонны могут предусмотреть, что я там брякну насчет воровства, пьянства, начальственных процентных сборов с лагерных проституток, приписки мертвых душ к лагерным столовкам и много, очень много другого?

И вот, я сижу, болтая ногой, покуривая папиросу и глядя на то, как на лбу Левина уже выступили капельки пота. Поккалн спохватывается, что мат ведь официально не одобрен, слегка осекается и говорит мне, как бы извиняясь:

– Ну вот, видите, тов. Солоневич, что с этим народом поделаешь?

Я сочувственно пожимаю плечами.

– Ну, конечно, тов. Поккалн. Что поделаешь? Вопрос кадров. Мы все этим болеем.

– Ступайте вон, – говорит Поккалн Левину.

Левин пробкой вылетает в коридор и, вылетев, не дважды и не трижды возблагодарил Аллаха за то, что ни вчера, ни позавчера, ни даже третьего дня он не подложил мне никакой свиньи. Ибо если бы такая свинья была подложена, то и я не сказал бы Поккалну вот так, как сейчас:

– Что поделаешь… Вопрос кадров.

А сказал бы:

– Что же вы хотите, тов. Поккалн. У них в кабинке перманентное воровство и ежедневное пьянство.

Само собой разумеется, что и об этом воровстве и об этом пьянстве Поккалн знает так же точно, как знаю и я. Поккалн, может быть и хотел бы что-нибудь сделать, но как ему справиться, если ворует вся администрация и в лагере и на воле. Посадишь в Шизо одного, другой на его месте будет воровать точно так же: система. Поэтому Поккалн глядит сквозь пальцы. Но если бы при Поккалне сказал бы о воровстве вслух, то о том же воровстве я мог бы сказать и Успенскому, так, между прочим. И тогда полетит не только Левин, но и Поккалн. Ибо в функции Успенского входит нагонять страх. И значит, в случае подложенной мною свиньи вылетел бы тов. Левин; но уже не в коридор, а в Шизо, под суд, на Лесную Речку, в гниение заживо. Ибо я в числе прочих моих качеств живой свидетель, имеющий доступ к самому Успенскому.

И придя домой и собрав собутыльников и соучастников своих, скажет им тов. Левин, не может не сказать в интересах общей безопасности:

– Обходите вы этого очкастого за 25 верст с правой стороны. Черт его знает, какой у него там блат и у Поккална и у Успенского.

И буду я благоденствовать и не полезет никто ни в карманы мои, ни в рюкзак мой.

РЕЗУЛЬТАТЫ

В результате всего этого блата я к 28 июля имел: две командировки в разные стороны для себя самого, что было сравнительно несложно.

Две командировки на тот же срок и тоже в разные стороны для Юры, что было при наших статьях и одинаковых фамилиях чрезвычайно сложно и трудно.

Два разовых пропуска для нас обоих на всякий случай.

И кроме того, этот блат попросту спас нам жизнь. Как я ни обдумывал заранее всех деталей побега, как ни представлял себе всех возможных комбинаций, я проворонил одну. Дорогу к укромному месту в лесу, где был сложен наш багаж, я прошел для разведки раз десять. На этих местах ни разу не было ни души, и эти места не охранялись. Когда я в последний раз шел туда, шел уже в побег, имея на спине рюкзак с тремя пудами вещей и продовольствия, а в кармане компас и карту, я натолкнулся на патруль из двух оперативников. Судьба.

В перспективе было – или арест или расстрел или драка с двумя вооруженными людьми с очень слабыми шансами на победу. И патруль прошел мимо меня, не посмев поинтересоваться не только рюкзаком, но и документами.

ЕСЛИ БЫ

Если бы я почему бы то ни было остался в ББК, я провел бы эту спартакиаду так, как она проектировалась. Юманите распирало бы от энтузиазма, а от Горького по всему миру растекался бы его подзаборный елей. Я жил бы лучше, чем на воле; значительно лучше, чем живут квалифицированные специалисты в Москве и не делал бы ровно ни черта.

Все это очень красиво?

Все это просто и прямо отвратительно. Но это есть советская жизнь, такая, какая она есть.

Миллионы людей в России дохнут с голоду и от других причин, но нельзя себе представить дело так, что перед тем, как подохнуть, они не пытаются протестовать, сопротивляться и изворачиваться. Процессами этого изворачивания наполнены все советские будни, ибо протесты и открытое сопротивление безнадежны.

Не нужно схематизировать этих будней. Нельзя представлять себе дело так, что с одной стороны существуют беспощадные палачи, а с другой – безответные агнцы. Палачи – тоже рабы. Успенский – раб перед Ягодой, а Ягода перед Сталиным. Психологией рабства, изворачивания, воровства и халтуры пропитаны эти будни. Нет бога, кроме мировой революции, и Сталин пророк ее. Нет права, а есть революционная целесообразность, и Сталин – единственный толкователь ее. Не человеческие личности, а есть безразличные единицы «массы», приносимой в жертву мировому пожару.