Падает вверх, стр. 24

— Здорово как! — кричал смельчак. — Чего вы боитесь?

Потом заиграли что-то веселое, кажется «Яблочко», и сверху донесся легкий и четкий стук каблуков. А когда мы ползком приблизились к помосту, то увидели высокого командира в ремнях; заложив руки за голову, он выбивал сапогами лихую чечетку. В этом мы все знали толк и, когда оркестр перестал играть, громко захлопали в ладоши.

Мать долго расспрашивала меня вечером, и я видел, что мой рассказ будит в ее душе какие-то давние воспоминания.

Дважды в пятидневку ввинчивалась лампочка над синей раковиной оркестра, и, пока собирались люди, звенели и гремели марши. Никто уже не вспоминал про страшного Марусяка. Оркестр полюбился и рыбакам и девчатам с консервного заводика, расположенного возле тонюсенького ручейка в глубине степи. Тем с большим удивлением я услышал неожиданное приказание матери: «Больше в „курзал“ не ходи…» Мать сказала это строго, но тут же как-то смутилась.

В тот вечер я пошел к Зиновию Александровичу. Он был ужасно взволнован и расстроен: Джулия куда-то исчезла. Зиновий Александрович взял маленький фонарик, похожий на стеклянный домик с укрепленной внутри свечкой, и мы пошли по соседним дворам искать беглянку. Мы нашли ее совсем истерзанной в пятом или шестом дворе от дома Зиновия Александровича. Морда, руки, грудь были исцарапаны в клочья.

— Это кошка, — сказал Зиновий Александрович. — Вот ведь инстинкт материнства, ничего не поделаешь…

Оказывается, Джулия не могла спокойно видеть котенка. Ей, вероятно, казалось, что этот маленький комочек и есть ее собственный детеныш. Она прижимала его к своей груди, носила на руках, старательно обкусывала коготки на его лапках, если он начинал царапаться, а когда привлеченная жалобным мяуканьем появлялась кошка-мать, вступала с нею в "смертный бой. Мы принесли Джулию и отдали ее тете Паше. А я пошел домой, со страхом думая, что скажет мать. «Ты понимаешь, мама, — в тысячный раз повторял я про себя. — Это же инстинкт материнства. Как хорошо, что мы нашли Джулию. Прости, что я так поздно».

К моему удивлению, матери дома не было. Ходики на кухне показывали двенадцать часов. Я вышел во двор и вдруг услышал взволнованный шепот соседского Леньки:

— Мишка, твоя мать об ручку с командиром гуляет! С тем, у которого три шпалы… Сам видел! Она с ним танцевала до упаду.

— Забожись!

— Тю, дурный! Ты ж теперь счастливый. Тебя небось командир будет катать и на верблюде и на автомобиле, у него ж «паккард», я сам видел.

— Ты все врешь!

— Я вру? — Ленька, поддев большим пальцем передний зуб, громко щелкнул ногтем и, резко проведя рукой поперек горла, произнес страшную божбу: «Се-Бе-Не-Ве» (что означало примерно: «Собака буду на века», или что-то в этом роде).

Сомнений не было. Я бросился к берегу.

«Курзал» уже затих. Луна была высоко, и в сияющей лунной дорожке мелькнула голова какого-то любителя ночных купаний. Вдоль берега за «курзалом» шла длинная аллея, с двух сторон обсаженная ивняком. Берег был прям, луна ярко светила, и я сразу увидел какие-то неясные силуэты вдали. Я помчался прямо к ним. В руке у меня, не знаю уж как, оказалась сухая лозина.

Когда я подбежал вплотную, я сразу же узнал и мать и его. Они целовались! Она не замечала меня. Я с размаху полоснул лозиной по его плечам, а когда он обернулся, то ударил его по лицу. У меня не сразу вырвали из рук лозину, я это хорошо помню. Плача и что-то крича, я бил этого ненавистного человека и словно сквозь сон слышал голос матери: «Мишка, остановись, Мишка!» Потом он изловил, наконец, мою лозину, вырвал ее у меня из рук, приподнял меня высоко над морем и с силой швырнул.в. густой лрзняк, а когда я оттуда выбрался, на дороге стояла моя мать и звала меня: «Миша, выходи, слышишь? Он ушел!» Я бросился прочь от нее и бежал, бежал, пока не скрылись вдалеке огни нашего городка, потом с размаху бросился на прохладный песок и повторял сквозь слезы: «Нет у нее инстинкта, нет инстинкта материнства!»

УТРОМ

Я проснулся от холода. Море еще спало в тумане. Медленно, слишком медленно для меня, продрогшего и голодного, занимался рассвет. Но вот мимо пробежала ящерка, и все забылось. Я гонялся за нею по песчаным дюнам с тюбетейкой в руках, пока, наконец, в моих руках не оказался ее хвост: сама ящерка успела юркнуть в черную точку — норку-дырочку, выход которой, как мы знали, мог быть далеко у обрыва. Хвост в моих руках еще жил и извивался, будто старался освободиться, а когда я бросил его на песок, продолжал изгибаться, потом вдруг затих. Солнце уже поднялось высоко, туман рассеялся. Вот прошла весельная лодка с рыбаками. Крупная чайка пронеслась прямо надо мной. Ужасно захотелось есть. Я пожевал толстенькую травинку. Она была красная, как кровь, и отдавала запахом йода. Я твердо решил не возвращаться домой, но-незаметно для себя пошел в сторону города. «А что, если меня арестуют? — пронеслось в голове. — Ведь он командир, у него три шпалы…» Я совсем недавно видел, как по улице вели арестованного. Это, был приземистый мужчина с короткой густой бородой,синяя косоворотка расстегнута и без пояса, а сзади шел милиционер, держа в руках большой наган на красном шнуре. Они шли посередине улицы, и все поворачивались им вслед, молча и испуганно.

— Миша! — донеслось откуда-то с моря. Какой-то человек, сильно разгребая воду руками, плавал у берега. — Миша! Давай в воду.

Я быстро сбросил с себя рубашку и штаны, не раздумывая сбежала воде и остановился: это был тот самый, тот самый командир, которого я вчера так сильно ударил лозой.

— Ну, что стоишь? — продолжал он. — Извини, братишка, что не познакомился…

— Что вам от меня нужно? — спросил я его, пятясь к берегу. — Это вы меня караулили?

Командир выскочил из воды, выбежал на берег, догнал меня, обхватил за плечи.

— Ты, браток, не думай, я тебя понимаю… А сейчас в воду, живо!

Он схватил меня за руку и потащил к воде, а потом мы долго-долго купались вместе, и сияющее, поутреннему свежее море, и то, что совсем исчез страх, и то, что этот командир ни словом больше не обмолвился о вчерашнем, — все вместе примирило меня и с ним и с жизнью, и так захотелось есть, что я уже больше не слушал, о чем говорил мне командир, когда мы одевались на берегу.

ПЕТУХ СПАСАЕТ СВОЙ ХВОСТ

Моего нового отца звали Антоном Степановичем. Он был мне больше, чем отец, он был моим самым близким, самым задушевным другом. Высокий, темноглазый, с курчавой каштановой шевелюрой, буквально в неделю узнавший вся и всех, он быстро прижился в городе. Познакомился и с Зиновием Александровичем и даже с Джулией, которая, на мой взгляд, лучше любого мудреца чувствовала людей хороших и добрых. Она была злопамятна и долго могла выжидать удобного случая, чтобы отомстить обидчику. Зиновий Александрович рассказывал мне, что Джулия, напуганная одной из подруг его сестры, много лет выжидала и все-таки вцепилась ей в волосы, перегнувшись с высокого крытого крылечка. Рук ее не было видно, и некоторое время ни пострадавшая, ни сам Зиновий Александрович ничего не могли понять. И все произошло потому, что шесть лет назад эта женщина, войдя однажды зимой в дом, швырнула в Джулию, сама перепугавшись, свою меховую муфту. Джулии, вероятно, показалось, что к ней бросился какой-то пушистый и страшный зверь. Она запомнила и отомстила. Нет, что ни говори, но когда она доверчиво вспрыгнула на колени к Антону Степановичу, последние мои сомнения и опасения пропали: Джулия разбиралась в людях.

Антон Степанович был коммунист, о чем я узнал при самых неожиданных обстоятельствах. Однажды ночью за ним приехали на машине какие-то люди в кожаных куртках. Одно слово запомнилось мне — «мятеж». Антон Степанович вернулся только на второй день к вечеру, за одни сутки он оброс бородой, глаза его ввалились.

Мятеж был поднят кулаками и скрывавшимся в деревне врангелевским офицером. Антону Степановичу было известно, что людей кто-то обманул и настроил, так как главным требованием сельчан было: «полное от вас отделение, чтобы никакого вашего начальства и на дух не было». Антон Степанович и его товарищи оставили оружие в машине и прямо пошли в кричащую толпу обсуждать внутреннюю и международную ситуацию.