Возвращения домой, стр. 23

17. Дела в новогодний день

Когда я вошел в кабинет министра, утром первого января, он писал письма. Кабинет его не отличался величественностью: это была уютная комната с камином, окна которой выходили на Уайтхолл. Министр и сам, на первый взгляд, не был величествен: пожилой, неказистый, он всегда старался казаться скромным. Вне стен министерства он становился даже менее заметным, чем его собственные чиновники за исключением, правда, тех случаев, когда он сам хотел привлечь к себе внимание, бывая в Карлтон-клубе и в апартаментах лидера его партии.

Министра звали Томас Бевилл; это был хитрый, настойчивый, жизнерадостный старик; правда, хитрость его сочеталась с каким-то простодушием, и, чем ближе люди узнавали Бевилла, тем больше он их удивлял. Например, в то утро первого января 1942 года он круглым школьным почерком писал поздравительные письма всем знакомым, получившим правительственные награды.

Никто не был более скупым на награды, чем Бевилл, и никто не умел добиваться их так искусно для тех, кто был ему нужен. «Дадим что-нибудь старине Герберту; пусть он успокоится». Но когда под Новый год публиковали список, Бевилл просматривал его с простодушным удовольствием, и все награжденные, включая и тех, ради кого он сам приложил немало стараний, поднимались на ступеньку выше в его оценке.

– Пришлось написать пятьдесят семь писем, Элиот, – сказал он мне с гордостью, словно наличие такого большого количества имен в наградном листе делало честь и ему самому.

Спустя несколько минут вошла его секретарша.

– Мистер Поль Лафкин, – сказала она, – был бы очень благодарен, если бы господин министр смог сейчас принять его.

– Что нужно этому типу? – спросил у меня Бевилл.

– Пока ясно одно, – ответил я, – он стремится увидеть вас не просто для того, чтобы приятно провести время.

В ответ на эту шутку Бевилл только негромко хмыкнул.

– Наверное, интересуется, почему нынче утром в списке награжденных не оказалось его фамилии. – Он задумался. – Наверное, хочет, чтобы в следующий раз она была названа.

Вовсе это не похоже на Поля Лафкина, подумал я. Его интересовали более значительные награды; он, разумеется, не пренебрегал и малыми, ибо был уверен, что они его и так не минуют.

Я не сомневался, что у него есть важное дело, и мне страшно хотелось узнать, что это за дело, прежде чем министр его примет.

– Извинитесь, что не сможете повидаться с ним сегодня, а тем временем мы подготовим почву, – посоветовал я.

Меня совсем не устраивало, чтобы министр столкнулся с Лафкином, и еще менее того, чтобы он ему отказал. У меня были на то веские причины: Лафкин поднимался все выше, он был один из тех людей, к чьему мнению прислушивались; с другой стороны, положение Бевилла никак нельзя было считать неуязвимым; кое-кто не прочь был его убрать. У меня было много причин, и личных и объективных, не дать этим людям лишний повод для действий.

Старик, однако, был упрям. Чтобы не прослыть бюрократом, он давно ввел у себя обычай принимать посетителей не позже, чем через час после их просьбы; сегодня утром он свободен, – так почему бы ему не принять «этого типа»? С другой стороны, он все еще предполагал, что Лафкин обиделся из-за того, что его лишили награды, и не хотел говорить с ним наедине. Поэтому он попросил меня остаться и, когда Лафкин вошел, небрежно заметил:

– Вы, кажется, знакомы с Элиотом?

– Еще бы! Ведь это у меня вы его украли, – ответил Лафкин с той бесцеремонной резкостью, которая ошарашивала многих, но на министра не произвела ни малейшего впечатления.

– Постараемся как-нибудь это компенсировать, мой дорогой, – сказал Бевилл. – Чем могу быть полезен сейчас?

Он усадил Лафкина в кресло, стоявшее возле камина, натянул на руку перепачканную сажей перчатку, сам подбросил в огонь угля, уселся на высокий стул и приготовился слушать.

Но слушать-то оказалось в общем нечего. К моему удивлению, Лафкин, который умел не хуже высших государственных чиновников отделять важное от второстепенного, явился с жалобой весьма незначительной, да и к тому же она никак не входила в сферу деятельности министра. Часть его людей, – причем не специалисты, в судьбу которых мог бы вмешаться министр, а управляющие и бухгалтеры, – подлежали призыву в армию. Если забрать определенное число людей, сказал Лафкин, то в любой четко организованной отрасли промышленности наступит такой критический момент, когда производительность начнет резко снижаться по экспонентной кривой.

Бевилл и понятия не имел, что такое экспонентная кривая, но с умным видом кивнул головой.

– Если вы думаете, что в подобных условиях можно продолжать работу, вы ошибаетесь, – закончил Лафкин.

– Мы не только думаем, что вы будете продолжать работу, мы уверены, – ответил Бевилл.

– И что же из этого следует?

– Хочу сказать вам одно, – продолжал Бевилл, – мы не должны убивать курицу, которая несет золотые яйца. – И добавил: – ничего не могу обещать, мой дорогой, но постараюсь замолвить словечко там, где надо.

Я с тревогой чувствовал, что они недооценивают друг друга. Бевилл был аристократ; объективно он испытывал уважение к большому бизнесу, но общество бизнесмена вряд ли было ему по душе. С Лафкином, как и с большинством других представителей рода человеческого, Бевилл держался дружески; дружеских чувств он не испытывал, но хотел быть со всеми в хороших отношениях – это было одним из его жизненных принципов, хотя в действительности он думал только о том, как бы поскорее сбежать в свой клуб. А Лафкин, который выбился в люди лишь благодаря стипендии и уже в семнадцать лет поступил на работу в фирму, ставшую потом его собственностью, испытывал к политическим деятелям типа Бевилла нечто среднее между завистью и презрением, но, будучи сам человеком удачливым, он и к удачам других относился с уважением.

И хотя он поставил Бевилла в неловкое положение, как это удавалось ему в отношении большинства людей, сам он никакой неловкости не испытывал. Он пришел с определенной целью и неуклонно двигался к ней.

– Еще одно дело, господин министр, – сказал он.

– Что такое, мой дорогой?

– Вы не очень спешите посвятить нас в свои планы.

– Никогда не нужно ломиться в открытую дверь. В самом начале войны я распахал и засеял этот участок и теперь не теряю надежды, что несколько семян дадут свои всходы.

Петушиный хохолок на голове старика встал дыбом. Лафкин взглянул на Бевилла и сказал:

– Рад это слышать, господин министр. – И продолжал, вкладывая в свои слова удивительную волю и настойчивость: – Мне не полагается знать, что вы делаете в Барфорде. Я ничего не знаю и до поры до времени не хочу знать. Но вот что я хорошо знаю: если вы хотите добиться результатов и использовать полученные данные еще в этой войне, то должны привлечь к работе и нас, как только убедитесь, что на их основе можно начать производство. Вашим людям не под силу развернуть химическое машиностроение в таких масштабах. Мы же сможем это сделать. Мы бы давно прогорели, если бы не могли.

– Что ж, над этим стоит подумать, – сказал Бевилл, стараясь выиграть время, и в его честных голубых глазах заиграла улыбка.

В действительности же старик был встревожен, почти испуган. Лафкин говорил так, будто знал больше, чем ему полагалось. Все считали, что секрет Барфорда – так называлось предприятие, где девять месяцев назад начались первые опыты по расщеплению атомного ядра – мог быть известен лишь работающим там ученым да небольшой горстке людей – нескольким министрам, государственным чиновникам и физикам-теоретикам – их и пятидесяти человек не наберется. Для Бевилла, осторожнейшего из осторожных, было настоящим ударом, что какой-то, пусть самый смутный, слух дошел до Лафкина. Бевилл никогда не мог понять, что такой всесильный промышленник, как Лафкин, сам по себе представляет нечто вроде информационно-разведывательного центра; ему и в голову не приходило, что Лафкин среди других талантов был наделен редкостной способностью схватывать на лету малейшие намеки и слухи, носящиеся в воздухе. Лафкин не умел распознавать чувства и настроения других, но зато никто не мог сравниться с ним в удивительной восприимчивости к первым проблескам новой идеи.