Коридоры власти, стр. 60

32. Симптомы

Законопроект наконец был опубликован, парламентские каникулы еще не кончились. Это не было просто приятным совпадением. Мы хотели, чтобы успело сложиться официальное мнение, и, чем определеннее, тем лучше. Это было бы для нас всего благоприятнее. Как только проект за N8964 был опубликован, сторонники Роджера стали по разным признакам предсказывать дальнейший ход событий. По газетам мало что можно было понять. Одна газета воскликнула: «Конец нашей обороноспособности?» К нашему удивлению, лозунг не подхватили. Почти все комментарии обозревателей по вопросам обороны не были неожиданными, мы и сами могли бы их написать. В сущности, в известной мере так и было, поскольку два или три наиболее влиятельных обозревателя были учениками Фрэнсиса Гетлифа. Они знали все доводы не хуже его самого или Уолтера Льюка. Они отлично поняли законопроект, хотя, надо отдать ему справедливость, он был составлен в туманнейших выражениях. Они считали, что рано или поздно решение все равно будет одно.

Опасность заключалась в том, что мы слушали только себя. Это профессиональная болезнь такого рода политики: отгораживаешься каменной стеной от противников и тешишься отзвуками собственного голоса. Вот почему подлинные заправилы были настроены куда оптимистичнее нас, остальных. Даже Роджер, более трезвый, чем другие деятели, понимая, что наступает решительный час, понимая, что ему необходимо точно знать настроения рядовых членов парламента, едва мог заставить себя заглянуть в «Карлтон» или «Уайт».

Кабинет министров пошел на компромисс и не возражал против законопроекта. Но Роджер понимал (косноязычные люди вроде Коллингвуда умеют порой выразиться чрезвычайно ясно), что и от него требуется строгое соблюдение условий компромисса. Если он нарушит равновесие, если он начнет проводить свою политику в ущерб их интересам, ему несдобровать. Премьер-министр и его друзья были отнюдь не простаки, но они привыкли прислушиваться к людям, рассуждающим проще, чем они сами. Если рядовые члены парламента в чем-то заподозрили Роджера, что ж, простые умы подчас недаром проникаются подозрениями. Судить о нем будет его партия. Что до меня, дурные вести были мне ничуть не больше по вкусу, чем Роджеру Но в следующие две недели я навещал знакомых и бывал в клубах чаще, чем когда-либо с тех пор, как мы с Маргарет поженились. Я мало что заметил, а по тому, что заметил, трудно было о чем-нибудь судить. Как-то холодным ветреным январским вечером я шагал по Пэлл-Мэлл и думал, что в целом все идет хуже, чем я предполагал, но ненамного хуже. Потом я зашел в клуб, в котором не состоял членом, но должен был встретиться с коллегой по Уайтхоллу. Он возглавлял одно из ведомств, и, поговорив с ним несколько минут, я приободрился. Он говорил, поглядывая на часы – ему надо было попасть на поезд, чтобы поспеть к обеду в Ист-Хорсли, – и, по его словам, получалось, что наши шансы не так уж плохи. Тут за колоннами мелькнул Дуглас Осбалдистон. Мой собеседник простился и ушел, а я остался перекинуться словом с Дугласом, надеясь, что это выйдет как бы между прочим. Он вышел на свет, и лицо его поразило меня. Казалось, он совершенно раздавлен.

Я не успел ни о чем спросить.

– Льюис, я в такой тревоге, я с ума схожу, – вырвалось у него.

Он сел рядом.

– Что случилось? – спросил я.

Он сказал одно только слово:

– Мэри.

Так звали его жену. Она, видимо, тяжко заболела. Словно плотина прорвалась – он стал описывать мне все признаки и симптомы, дотошно, чуть ли не с увлечением, как мог бы говорить сам больной о своей болезни.

Недели две назад, нет, поправился Дуглас, одержимый страстью к точности, ровно одиннадцать дней тому назад она пожаловалась, что у нее двоится в глазах. Держала сигарету в вытянутой руке – и увидела рядом вторую сигарету. Они расхохотались. Им было очень весело. Мэри никогда ничем не болела. Через неделю она пожаловалась, что у нее онемела левая рука. И тут они поглядели друг на друга со страхом.

– С тех самых пор, как мы поженились, мы всегда знали, когда кто-то из нас испуган.

Она пошла к врачу. Тот не мог сказать ей ничего утешительного. Ровно двое суток назад она поднялась со стула, а ноги не слушаются.

– Теперь она ходит, как паралитик! – воскликнул Дуглас.

Сегодня утром ее отвезли в больницу. И ему тоже не сказали ничего утешительного. Раньше чем через несколько дней они не смогут определить, в чем дело.

– Понятно, я обратился к самому лучшему невропатологу, – сказал Дуглас. – Я толковал с врачами чуть не весь день.

Хорошо хоть, что можно было пустить в ход все свое влияние, найти крупнейших специалистов, посылать за ними служебные машины. В этот день Дуглас отбросил привычную скромность.

– Вам, наверно, ясно, чего мы боимся? – спросил он, понизив голос.

– Нет.

Я обманул его ожидания. Я выслушал все подробности, но так ничего и не понял. Даже когда он назвал эту болезнь, меня ошеломило не столько название, как его лицо и голос.

– Рассеянный склероз, – сказал он и прибавил: – Вы, наверно, читали о болезни Барбеллиона.

И вдруг, непонятно почему, он воспрянул духом.

– Но может быть, это еще совсем не то, – сказал он бодро, словно именно он должен был меня обнадежить. – Они пока не знают. И еще некоторое время не будут знать. Не забудьте, тут возможны и другие диагнозы, более или менее безопасные.

Он повеселел, исполнился веры в будущее. Но его настроение могло в любую минуту перемениться. Мне но хотелось оставлять его в клубе, и я предложил отвезти его к нам – нас встретит Маргарет – или поехать к нему, в его опустевший дом.

Он дружески улыбнулся, лицо у него было уже не такое серое. Нет, нет, напрасно я о нем беспокоюсь. Он вполне в форме, сегодня с ним ничего не случится. Он переночует в клубе, перед сном почитает какую-нибудь хорошую книжку. Пора мне знать, что он не из тех, кто способен пить в одиночку.

Все, что он наговорил в этом приступе оптимизма, звучало до странности неискренне и не похоже на него, но когда я стал прощаться, он изо всех сил сжал мою руку.

В следующие несколько дней все толки о Роджере всюду – и у нас в министерстве – стали громче. Через неделю возобновятся заседания парламента. Роуз и прочие единодушно предсказывали, что дебаты по законопроекту развернутся еще до пасхи. Но когда речь заходила о том, насколько сильна позиция Роджера и каковы его намерения, они уже не были единодушны. Роуз, который все это время держался со мной очень отчужденно, только учтиво улыбался.

На четвертый день после моей встречи с Дугласом в клубе его секретарь утром позвонил моему. Не буду ли я так добр сейчас же прийти?

Едва я переступил порог, у меня не осталось никаких сомнений. Он стоял у окна. Кое-как поздоровался со мной и сказал:

– Вы ведь тоже о ней беспокоились, правда? – И почти выкрикнул: – Все очень плохо!

– Что же говорят врачи?

– Нет, это не совсем то, что они предполагали, – сказал Дуглас. – Это не рассеянный склероз. Но от этого немногим легче, – сказал он сдержанно, с горькой иронией. Ее недуг грозит последствиями столь же тяжкими, если не хуже. Это тоже заболевание центральной нервной системы, только более редкое. Никто не может в точности предсказать течение этой болезни. По всей вероятности, Мэри не проживет и пяти лет. И еще задолго до конца будет полностью парализована.

– Представляете, какой ужас знать это заранее? – В его лице и голосе прорвалась жгучая, нескрываемая боль. – Знать такое о женщине, которую любил страстно, всем существом. Которую все еще любишь страстно, всем существом.

Я молча слушал, проходили минуты, а Дуглас судорожно, отрывисто восклицал:

– Придется скоро сказать ей…

– Она отлично настроена. При этих заболеваниях, кажется, всегда так. Она ни о чем не догадывается.

– Придется ей сказать.

– Она всю жизнь была такая добрая. Ко всем добрая. Ну, за что это ей?

– Если бы я верил в бога, я бы сейчас восстал против него.