Четыре друга, стр. 24

Вероятно, эти мысли и неусмиряемая обида и стали причиной окончательного разрыва.

Кондрат задумал какие-то новые опыты. Он влезал на установку, прилаживал к фарфоровому шару ящички и сосудики. Он не говорил, зачем это делает, я не спрашивал. Однажды я молча шел мимо установки, и сверху на меня свалился металлический цилиндрик. Я успел схватить его. Кондрат закричал с установки:

— Не смей трогать его, он тебя не касается!

— Именно касается, — огрызнулся я. — Если удар именовать простым касанием. А теперь погляжу, что содержится в этом подарке с высоты.

Кондрат проворно сбежал вниз.

— Запрещаю открывать цилиндр. Немедленно отдай!

Ему следовало все же говорить спокойней.

— «Не смей», «запрещаю», «отдай»… Какие военные команды! Ты в меня швырнул чем-то тяжелым, теперь моя передача. Хватай!

Я кинул ему цилиндрик, как кидают мяч. Кондрат отшатнулся, и цилиндрик угодил в щеку. Кондрат был чужд всем видам спорта и не понял, что я хотел превратить исполнение его приказа в подобие игры. Он решил, что я отвечаю ударом, и немедленно вздыбился. Он наступал на меня и орал. Он потерял контроль над своими словами. То, что он выкрикивал, было непереносимо слушать. Я впал в ярость и пригрозил:

— Перестань! Плохо будет!

— Не перестану! Все узнаешь, что думаю о тебе! — вопил он побелевшими губами.

И я ударил его. Полновесная пощечина отбросила Кондрата к стене. И сейчас же он кинулся на меня. Драчуном он не был, ни физической силой, ни сноровкой не брал. Но нападение было так неожиданно и так неистово, что минуту-две Кондрат имел преимущество. Он схватил меня за шиворот, поддал коленом, потащил к выходу — хотел вытолкнуть наружу. Только у двери я справился с растерянностью. На этот раз он на ногах не устоял. Несколько секунд он лежал на полу, потом стал медленно подниматься. По лицу его текли слезы, он что-то бормотал. Я не стал вслушиваться. Я ненавидел его. И он понимал, что я его ненавижу.

— Я раздельно сказал, стараясь восстановить в себе спокойствие:

— Поговорили. Небольшая научная дискуссия. Успешно разрешена трудная познавательная проблема. Гносеологическая — так, кажется, называются такие проблемы.

— Мартын, Мартын! — простонал он. — Что же мы сделали?

— Расходимся, вот что сделали. Ты заставил уйти Адель и Эдуарда, а теперь и меня принудил. Ноги моей больше здесь не будет!

И я рванул на себя входную дверь. Надо было зайти в свой кабинет, что-то прибрать, что-то забрать. Не умом, мстительным чувством я понимал, что, уходя вот так — все бросив, от всего в лаборатории отрекаясь, — я наношу Кондрату пощечину, обиднее первой. И в ту минуту мне было единственным утешением, что не просто ухожу, а больно оскорбляю Кондрата своим уходом…

Я снял датчики мыслеграфа и швырнул их на стол. Третий день записи воспоминаний был тяжелее первых двух. Не знаю, как другие люди, а мне временами больнее заново переживать давно пережитое. Ибо там, в прошлом, нет завершенности, нет знания, что произойдет впоследствии, спустя годы, завтра, через минуту, будущее темно. А сейчас, перед столом, с датчиками мыслеграфа за ушами, я видел прошлое в его абсолютной законченности — оно стало, и оно было, и его уже не переменить. И меня охватила боль оттого, что в прошлом ничего не переменить, а так надо бы! Да знай я то, что знаю сегодня, разве я так вел бы себя в прошлом?

— Ладно, успокойся, — сказал я себе вслух. — Завтра продолжим. Завтра будет легче. Воспоминания закончены, основа для анализа трагедии выстроена. Завтра приступлю к исследованию документов. Они прольют последний свет на причины гибели Кондрата.

18

И новый день я начал с того, что вытащил из ящика стола папку, принесенную Карлом-Фридрихом Сомовым. «Надо бы предварительно просмотреть вчерашнюю запись», — подумал я, но не стал этого делать — все, записанное вчера, восстановилось в памяти ярко. Датчики мыслеграфа я все же прикрепил к ушам, сегодня они будут записывать не картины прошлого, а мысли, вызываемые чтением документов и описанием событий.

Итак, я ушел от Кондрата, организовал собственную лабораторию — иная тематика, ничего похожего на то, чем занимался у Кондрата. Адель и Эдуард явились в мою новую лабораторию. Был нерадостный разговор, оба сетовали, что мечтания об успехе завершились скверным финалом. А Кондрат продолжал работать один. Что он делал? Что он мог делать, кроме продолжения неудавшихся исследований? Конечно, пытался найти способ как-то улучшить использование и той константы Тэта, какой она раскрылась в реальности, а не в мечтах, не в рискованных теоретических построениях.

— Значит, на очереди константа Тэта, определяющая рождение микропространства в атомном ядре, — сформулировал я для себя задачу. — Не знаю, как с созданием микропространства, а провал нашего исследования определила именно она. Посмотрим еще раз, как это произошло.

В первые мгновения я не поверил своим глазам. Страниц 123-134 в журнале не было. Торопливо перелистал его — может, выпали из общей сшивки и их засунули между другими листами? Нет. Просмотрел все бумаги, лежавшие в пачке: протоколы следственной комиссии по взрыву, дневники Кондрата, какие-то записи, не оснащенные цифрами, — не то, решительно не то! Я снова раскрыл журнал. Между страницами 122 и 135 была пустота. Страницы 123-134 кто-то вырезал — узенькие полоски бумаги, оставшиеся от них, свидетельствовали, что здесь аккуратно действовал острый нож. Спокойно и расчетливо изъяты те самые страницы, которые нам показывал Кондрат, которые я в его присутствии проверял, те единственные страницы, на которых были запечатлены все проверки главной константы, страницы, доказывающие ошибочность теории Кондрата и вычислений Адели, приписывающих этой константе нереальное высокое значение…

Кто мог вырезать важнейшие страницы? Кому это было нужно?

Только два человека держали в руках рабочий журнал Кондрата после моего ухода из лаборатории. Он сам и Сомов, изымавший все лабораторные бумаги после взрыва. Кондрат отпадает, Кондрату не было нужды уничтожать вои записи — что написано, то написано, таково его всегдашнее отношение к рабочим журналам. Значит, заместитель директора института? Он, только он один! Этот человек сразу невзлюбил нашу лабораторию, не раз почти открыто показывал свою неприязнь. Он забрал все документы лаборатории, он рылся в них и устранил все, что свидетельствовало о просчетах — ведь они бросали тень на его научную компетенцию!

Я вызвал Сомова.

— Случилось что-то важное? — спросил он.

— Очень важное. Разрешите прийти к вам и доложить.

— Не надо. Я сам приду в лабораторию.

Он явился через несколько минут. Я сидел у Кондрата, а не в своем кабинете. Сомов опустился на диван. Передо мной лежал раскрытый журнал. Сомов усмехнулся: он издали увидел, на каких страницах журнал раскрыт.

— Похоже, вы заметили вырванные страницы и сочли это важным, — начал он первым, — И какое составили мнение по этому поводу, друг Мартын?

— Мнения нет. Пока одно удивление.

— И предположения нет?

— Предположение есть: страницы 123-134 удалены тем, кому они мешали. Или скажем так: кому они не нравились.

— Продолжу вашу мысль, — сказал Сомов, — Страницы мог удалить и тот, кому не нравились ваши исследования и сама ваша бывшая лаборатория. Вам почему-то казалось, что я вас недолюбливаю. И вам явилась идея, что это именно я так нагло похозяйничал в журнале.

Я не решился столь ясно высказывать свои подозрения. Он тихо засмеялся.

— Нет, друг Мартын, вы ошибаетесь, если так думаете. И к лаборатории вашей я хорошо отношусь, хоть и многое в ней меня тревожило. И страниц из журнала не вырывал. Это сделал другой человек.

— Кто же?

— Кондрат Сабуров, кто же еще? И сделал, уверен, потому, что и его стали одолевать те же тревоги, что и меня.

— Может быть, скажете, в чем состоят эти тревоги?

— Не скажу. Вы должны до всего дойти сами.