Ледовая книга, стр. 6

— Отыскали хорошую льдину, устроили хорошую посадочную площадку. А на другой день нет площадки — уплыла. Полетел я на вертолёте искать её и нахожу в шести километрах. На третий день она (несколько крепких слов о площадке) уже в двенадцати километрах. Последний раз нашёл её в сорока пяти километрах. И больше уже не находил. Черт её знает, куда она делась?..

И это «черт её знает, куда она делась» опять его озадачило — на лице его выразилось удивление.

Гости ушли. Полночь уже позади, судовые часы показывают 1.00, таллинское время — четыре часа утра. Значит, праздники уже начались. Я разбудил Васюкова, который в продолжение нашего долгого сидения спал, словно у Христа за пазухой, под караулом своего Гриши. Он протёр глаза, оглядел каюту, имевшую весьма разгромленный вид, и спросил:

— Что тут было? Полтавский бой?

Мы поздравили друг друга с праздником, вспомнили о своей родине, от которой мы уходим все дальше, и о своих близких.

«Корабли революции должны быть чистыми!» — говорит боцман из «Гибели эскадры». И я принимаюсь убирать каюту.

7 ноября

Ла-Манш

Сегодня на корабле очень торжественно. Пожимаем друг другу руки, желаем хороших праздников. Общество, собравшееся к завтраку в салоне, одето не хуже, чем публика на иной премьере. Все время поступают радиограммы. Их раздаёт комендант экспедиции Голубенков. Его всегда окружает кольцо нетерпеливых людей. Хотя я знаю, что мне, вероятно, ничего сегодня не пришлют, однако держусь поближе к Голубенкову. Тут видишь, что значат хотя бы два словечка из дому.

Торжественное собрание экспедиции. Говорит первый помощник капитана Рябинин. Зачитываются радиограммы с «Оби» — она впереди нас примерно на восемь тысяч миль, — из Мирного, из Главсевморпути, от академика Бардина и т.д.

В два часа — праздничный обед. На четыре человека выдаётся по бутылке водки и по бутылке грузинского вина. Пьём за нашу родину, за успех экспедиции, за здоровье «Кооперации» и её капитана. Начальник рейса Александр Павлович Кибалин поднимает бокал за здоровье тех, кого мы любим, — за наших жён и невест. Аплодисменты, переходящие в овации. Все встают. После обеда настроение у всех приподнятое, но все это не выходит за рамки праздничного веселья. Народ здесь дисциплинированный.

В пять часов в музыкальном салоне начался концерт экспедиционной самодеятельности. Правда, молодой коллектив, созданный лишь несколько дней назад, не смог пока приготовить очень уж обширной программы. Но вес номера исполнялись хорошо и ещё лучше встречались.

У меня есть свои любимые песни. На рыбачьем судне в Атлантике по десять раз в день играли «Рябину»:

Ой, рябина кудрявая,
Белые цветы…

И я всегда слушал её с удовольствием. И здесь — та же «Рябина». Эта песня словно специально создана для кораблей дальнего плавания, долгой разлуки и скрываемой тоски по дому. Она грустная, красивая и задевает у всех нас почти одни и те же струны.

После концерта в салоне начались танцы. Среди шестидесяти членов экипажа всего семь или восемь женщин — поварихи, стюардессы, уборщицы. По случаю праздника они свободны. Все они в зелёных платьях форменного покроя. Их наперебой приглашают танцевать, окружают вниманием. Корабль покачивается, палуба временами накреняется градусов на десять, но это никого не смущает.

Вечером кино.

В долгом плавании замечаешь, что молодёжь или люди, впервые оказавшиеся вдали от берегов, начинают представлять себе землю, родину несколько иначе, чем на суше. Лицо земли как бы видится им отчётливее, его характерные черты становятся более резкими, над ним золотой дымкой парит возрастающая со временем и расстоянием нежность, с которой мы относимся к своему краю. Вот эта-то самая нежность, эта любовь суровых тружеников и определяет сегодня все наше настроение. Кроме того, выделяется и ещё одна черта, обусловленная составом нашей экспедиции, где чуть ли не каждый — учёный или техник: гордость за свою отечественную науку. Тут отнюдь нет хвастливого пренебрежения к Западу, нет никакого «шапкозакидательства». Но есть твёрдое убеждение в том, что советской науке не приходится конфузиться ни перед кем в мире!

Мои мысли бродят по эстонским городам, дорогам, деревням и проливам. В уме складывается мозаика, составленная из разноцветных осколков: из людей, из их труда, их забот, их радостей и песен, из холмистых озерноглазых пейзажей Южной Эстонии, из каменистых равнин Северной Эстонии, из холодных серо-стальных проливов, из пылающих красок осеннего леса на островах и островках. Возможно, я видел бы все это ещё отчётливей, если бы карта, формирующаяся в моем сознании, не была покрыта броней стёртого поэтического словаря, в котором часто не найдёшь ненависти к тому, что следует ненавидеть, и любви к тому, что следует любить, в котором нередко отсутствует чувство неоплатного долга перед своей родиной, своей страной и своим временем.

А из центра возникшей в сознании карты на меня смотрит продолговатый синий глаз Выртс-озера. И я вспоминаю Уитмена:

Земля! Ты чего-то ждёшь от меня?
Скажи, старина, чего же ты хочешь?

А старина отвечает:

Жду, чтоб мои сыновья изменили меня!

8 ноября 1957

Бискайский залив

Бискайский залив спокоен. Где-то впереди шторм, и позади шторм. А «Кооперация» плывёт в зоне затишья. Конечно, мы идём не по середине залива, а по краю, который обрезается на западе Атлантическим океаном. Тихий, задумчивый день. Сегодня не работают. Все сидят по каютам маленькими группками, состоящими в большинстве случаев из людей одной специальности. У многих из этих групп состав уже стал устойчивым.

Днём светит солнце, на серой спине Бискайского залива появляются большие травянисто-зеленые пятна. Сегодня впервые встретили дельфинов. Их было шесть. Они около часа играли у носа, в волнах форштевня, ныряли, выскакивали и всячески забавляли нас. До чего ж они похожи на поросят!

Попадаются не то чтобы несчастные, но серьёзные лица. У тех людей, которые ещё не получали радиограмм, появление коменданта Голубенкова вызывает известное оживление, но, если он не подходит к ним и не протягивает радиограммы, наступает реакция: забытые мужья нервно курят, выходят из курительного салона на веранду, снова возвращаются с веранды в салон, потом отправляются ненадолго на пассажирскую палубу, оттуда поднимаются на шлюпочную и, наконец, взбираются на верхний мостик. Их руки совершенно им не подчиняются, словно у молодых актёров, впервые играющих неудачников. По-видимому, и я выгляжу не лучше — мне тоже нет радиограммы. К Голубенкову я не подхожу и ничего не спрашиваю, — он знает меня и сам пришёл бы ко мне в каюту. Плакаться никому не хочется. Один из несчастных уже пробовал жаловаться на свою жену. Его утешили следующим образом:

— А ты как думаешь? По случаю праздника жена не иначе как загуляла где-нибудь, плясала до утра, теперь у неё на уме только кавалеры. Один раз вспомнит о тебе, а двадцать раз забудет. Чего ж ты нервничаешь?

Чехов где-то говорит, что если уж человек шуток не понимает, то пиши пропало. Этот товарищ не понял. Да и, по правде говоря, утешали его несколько сурово. Через полчаса я вышел на палубу. Бедняга стоял, облокотившись на поручни, смотрел на Бискайский залив и, наверно, ничего не видел.

В море надо уметь и посмеяться над самим собой, уметь хотя бы на время расправляться со своими заботами и чёрными мыслями. Без этого очень тяжело.

Васюкову, как раз когда у нас в каюте собралось несколько моих и его друзей, принесли радиограмму. Под нею была подпись: «Сыновья» (второму, младшему, шесть месяцев). Васюков принялся отплясывать на койке какой-то невероятный танец, выражавший наивысшую степень радости. Держа в левой руке радиограмму и показывая её всем, он одновременно писал правой ответ. У него связь с землёй железная.