Братья Волф. Трилогия, стр. 47

— Как вообще бизнес? — спросил я, пока чувак прорубался сквозь чащу моих звериных волосьев.

— Эх, знаешь, приятель. — Он на миг бросил стричь и улыбнулся мне в зеркало. — По-разному. Держусь на плаву. Это главное.

Потом мы еще немного поболтали, и он рассказал мне, сколько лет работает в городе, как сильно изменились люди. Со всем, что он говорил, я соглашался или опасным кивком головы или негромким «Да, наверное, так». Сказать по правде, он был довольно клевый мужик. Дородный. Косматый. С хриплым голосом.

Я спросил, не над парикмахерской ли он и живет, и он ответил:

— Да, последние двадцать пять лет.

Тут мне стало его слегка жаль: я представил, что он никуда не ходит и ничем не занимается. Стрижет. Ужинает в одиночестве. Может, из микроволновки (хотя его ужины вряд ли могли быть хуже тех, что нам готовила миссис Волф, благослови ее Бог).

— Можно спросить, вы были женаты? — спросил я его.

— Конечно, можно, — ответил он. — Женат был, но несколько лет назад она умерла. Я хожу на могилу каждые выходные, но не ношу цветов. Не разговариваю. — Он негромко вздохнул — рассказывал без всяких ужимок. Просто. — Хочется верить, что этого ей хватало при жизни, понимаешь?

Я кивнул.

— Мертвым это уже ни к чему. Это нужно делать, пока вы оба живы.

Он уже несколько секунд не стриг, и я мог без опаски кивать и кивать. И я спросил:

— Ну а что вы делаете, когда приходите на могилу?

Он улыбнулся.

— Вспоминаю. Что ж еще.

«Красиво», — подумал я, но вслух не сказал. Только улыбался через зеркало мужику за спиной: я представил, как он, большой, косматый, стоит над могилой, зная, что делал все, как нужно. И представил еще себя рядом с ним, в ненастный серый день. Его — в белом парикмахерском халате. Себя — как обычно. Джинсы. Фуфайка. Ветровка.

— Ну как? — спросил он в моем видении.

— Ну как? — спросил он в парикмахерской.

Я очнулся и ответил:

— Отлично, спасибо большое, все классно.

Хотя знал, что через сорок восемь часов вихры опять будут торчать, как захотят. А все равно был доволен и не только стрижкой. Разговором тоже.

Стоя посреди собственных волос, я отдал ему двенадцать долларов и сказал:

— Большое спасибо. Приятно с вами поговорить.

— Взаимно.

Большой косматый парикмахер улыбнулся, и мне стало стыдно за журнал. Оставалось лишь надеяться, что он поймет про разные слои моей натуры. Ведь он, в конце концов, парикмахер. У парикмахеров есть все ответы, как управлять страной — так же как у таксистов и кошмарных радиожурналистов. Я еще раз поблагодарил и распрощался.

Вышел на улицу, и был еще ранний вечер, так что: «Почему бы нет? — сказал я себе. — Можно и в Глиб».

И ни к чему договаривать, что я туда оправился и стоял под окнами той девчонки.

Стефани.

Смотреть, как за плечами города оседает солнце, оттуда не хуже, чем из любого другого места, и, потоптавшись, я уселся под стеной и снова стал думать про парикмахера.

Важно вот что: мы с этим парнем делали одни и те же вещи, но в обратном порядке. Он вспоминал. А я предвкушал. (Признаю, мечтательное, почти смехотворное предвкушение.)

Стемнело, и я решил, что пора домой, к ужину. Там, я думал, будут остатки стейка с овощами, разваренными до беспамятства.

Я поднялся.

Сунул руки в карманы.

Поглядел, понадеялся, пошел — в этом порядке.

Понимаю, что убого, но, видимо, такова была моя жизнь. Какой смысл отпираться.

Двинув оттуда, я понял, что засиделся допоздна, и решил ехать домой на автобусе.

На остановке немного народа. Мужик с портфелем, непрерывно курившая тетка, парень — с виду рабочий или плотник, и парочка, которая обнималась и целовалась в ожидании автобуса.

И я не мог удержаться.

Я на них глазел.

Не в открытую, конечно. Так, бросал взгляды.

Проклятье.

Меня заметили.

— Чего уставился? — Парень злобно ткнул в меня словами. — Заняться больше нечем?

Нечем.

И нечем было мне ответить.

Нечем вообще.

— Ну?

Все равно нечем.

Тут и девчонка напустилась:

— Иди на кого другого пялься, трехнутый. — У нее были светлые волосы, зеленые глаза, обжатые светом фонаря и голос, как тупой нож. И она пырнула меня им: — Дрочила.

Типичный случай.

Этим словом обзывают на каждом шагу, но в тот раз оно меня задело. Думаю, задело потому, что от девчонки. Не знаю. Но, в общем, было довольно погано, что до этого дошло. Даже автобуса ждать мирно у нас не получается.

Знаю, знаю. Нужно было огрызнуться, да позлее, но я не стал. Не мог. Вот тебе и по-Волфчьи, ага. Вот тебе и дикий пес, которым я раньше был. Я только бросил на них еще один быстрый взгляд, чтобы понять, собираются ли они отполировать свой наезд еще какими-нибудь словечками.

Парень тоже был светлый. Не дылда, но и не коротышка. В темных штанах и ботах, черной куртке, с глумливой рожей.

Между тем, мужик с портфелем глянул на часы. Дымильщица прикурила новую сигарету. Рабочий переступил с ноги на ногу.

Больше слов не было, но, когда пришел автобус, все ломанулись, и я оказался последним.

— Извините.

Я вошел и хотел расплатиться, но водитель сказал, что цена недавно поднялась, и у меня не хватает на билет.

Я вылез, досадливо усмехаясь, и застыл на тротуаре.

Автобус был почти пустой.

Я двинул по улице, и видел, как он отчалил и поволокся по улице. Мысли заковыляли у меня в голове, в том числе:

— сильно ли я опоздаю к ужину;

— спросят ли меня, где я бродил;

— позовет ли отец нас с Рубом помогать в субботу;

— выйдет ли когда-нибудь девушка по имени Стефани и увидит ли меня (знает ли она вообще, что я там торчу);

— сколько времени понадобится Рубу, чтобы отделаться от Октавии;

— вспоминает ли Стив нашу переглядку в понедельник на стадионе так же часто, как я;

— а как там дела у Сары (мы давненько не разговаривали);

— огорчаю ли я миссис Волф, знает ли она, что я вырос таким неприкаянным;

— как там сейчас парикмахер над парикмахерской.

А еще я понял на ходу, а потом — на бегу, что у меня нет даже никакой злости на парочку, которая меня обзывала. Я понимал, надо разозлиться, но нет. Временами мне кажется, что мне не помешало бы побольше дворняжки в крови.

Кладбище

Идем дальше, но пес по-прежнему держится на расстоянии. Без слов. Без вопросов.

Он ведет меня прочь — из города, в темноту, которая поначалу пахнет бедой. Но мы подходим ближе, и я понимаю: то, к чему мы идем, вовсе не беда. Это смерть.

Обычная тихоня смерть, во всей ее терпеливости.

Мы останавливаемся под угольно-черным небом, и я понимаю, что передо мной кладбище человечества. Здесь каждый, кто когда-то жил и умер, и каждый, кому предстоит жить и умереть. Мы все тут. До единого.

Пес замирает.

Голова его висит.

Она всегда висит. Можно сказать, болтается.

Могилы, насколько хватает глаз: бесконечность смерти.

Мы идем между ними, пока пес не замечает женщину, неподвижно стоящую у надгробья.

У нее в руках ни цветов, ни речей.

Человек вспоминает, вот и все.

Завидев нас, она бросает последний взгляд на могилу и уходит.

А мы подходим.

Опустив головы, туда, где она стояла.

Мы подходим, и я читаю имя на плите. Там какие-то слова, которых никак не разобрать, и даты, которых я не могу прочесть.

Четко вижу только имя:

КЭМЕРОН ВОЛФ.

Надеюсь, это правда.

4

— Эта псина — сплошное позорище, — сказал Руб, и я понял, что есть вещи, которые никогда не меняются. Вроде уходят, но возвращаются.

После той истории на остановке я вернулся домой, и после ужина мы с Рубом повели на обычную прогулку Пушка, соседскую собачку-козявку. Как всегда, мы накинули капюшоны, чтобы никто не узнал, потому что, говоря словами Руба, такая картина, как этот Пушок, — полный кошмарик.