Братья Волф. Трилогия, стр. 42

Только три слова, и Руб пристально смотрит на меня.

В третьем раунде он налетает на меня еще яростнее, два раза бросает меня на канаты, но лишь несколько ударов достигают цели. Он тяжело дышит, и у меня легкие на пределе. На ударе гонга я изображаю взрыв энергии и устремляюсь прямиком к своему табурету. Бросаю взгляд на Руба, которому что-то говорит Перри. И вижу лицо матери, когда она поднимается утром, готовая к двум сверхурочным сменам. И это же — лицо отца в тот день у биржи труда. И лицо Стива, который бьется за себя, а в тот день и за отца — он просто говорит ему: «Привет, па!» Это лицо Сары, срывающей со мной на пару белье с веревки. И это мое лицо, каково оно вот сейчас.

— Он боится проиграть, — говорит Бугай.

— Отлично.

В четвертом Руб обороняется.

Он пропускает лишь один мой удар, но сам вскрывает меня несколько раз. Его левая особенно кошмарна, загоняет меня в его угол. Лишь раз мне удается проткнуть его защиту и щелкнуть его по челюсти. И этот раз — последний.

К гонгу я вишу на канатах, почти готовый.

В этот раз после гонга я ищу свой угол, до которого, эх, мили и мили, и ковыляю к нему. Падаю. С ног. Бугай меня подхватывает.

— Слушай, паря, — говорит Бугай, но он где-то очень далеко. Почему он так далеко? — Ты, поди-ка, не сможешь выйти на последний раунд. По-моему, тебе хватит.

До меня доходит.

— Ни за что, — умоляю я его.

Бьет гонг, и рефери вызывает нас на середину. Последнее рукопожатие перед пятым раундом. Всегда так… до сего дня.

От того, что я вижу, голова у меня дергается назад.

«Это что, в самом деле? — спрашиваю я себя. — В самом…» Сейчас передо мной стоит Руб, и на нем только одна перчатка, а его глаза ввинчиваются в мои. На нем только одна перчатка, на левой руке, как это было всякий раз у нас во дворе. Вот он стоит передо мной, и что-то неуловимое брезжит в его лице. Он Волф, и я Волф, и я ни за что на свете не скажу своему брату вслух, что люблю его. И он никогда не скажет мне.

Нет.

Мы можем только так…

Вот единственный способ.

Такие мы. Вот так мы это говорим, показываем одним доступным нам способом.

Это кое-что значит. За этим кое-что есть.

Я возвращаюсь.

В свой угол.

Зубами, зубами стаскиваю левую перчатку. Отдаю Бугаю, который забирает ее правой.

Где-то в толпе мать с отцом, смотрят.

Пульс дает пустой такт.

Судья что-то выкрикивает.

«Пой».

Это он такое кричит?

Нет, вообще-то, это было «Бой»…

Мы с Рубом смотрим друг на друга. Он идет мне навстречу. И я иду. Толпа взрывается.

Один кулак в перчатке. Второй голый.

Вот так.

Руб выбрасывает руку и хлещет мне в подбородок.

Всё, конец. Я убит, я… Но я бью в ответ, немного мимо. Падать нельзя. Сегодня никак. Только не сейчас, когда все зависит от того, смогу ли я устоять.

Я получаю еще один, и на этот раз мир стекленеет. Вот Руб напротив меня, в одной перчатке. Обе руки висят вдоль тела. И снова тишина набирает силу. Ее разрывает Перри. Знакомые слова.

— Прикончи его, — кричи Перри.

Руб смотрит на него. Смотрит на меня.

Отвечает ему.

— Нет.

Я обнаруживаю их. Родителей.

И отключаюсь.

Брат подхватывает меня и удерживает на ногах.

Не сознавая того, я плачу. Плачу, уткнувшись брату в шею, а он не дает мне упасть.

Рубака Рубен Волф. Держит меня.

Рубиться против Рубена Волфа. Это тяжко.

Рубака Рубен Волф. Его бой — в душе. Рубаки Рубена. Как и у всех нас.

Драться с Рубеном Волфом. Это не драться против него, нет. Это что-то другое…

— Живой? — спрашивает он. Шепотом.

Я не отвечаю. Я только плачу брату в горло и вишу у него на плечах. Кисти рук у меня онемели, вены горят. Сердце — гиря, болит, и где-то в нем я могу представить обиду побитой собаки.

Я понимаю, что больше ничего не произошло. Бьет гонг, и все кончено. Мы стоим посреди ринга.

— Закончили, — говорю я.

— Знаю, — Руб улыбается. Я это чувствую.

И даже в следующие минуты, пока мы возвращаемся в раздевалку сквозь гудящую толпу, момент тянется. Он несет меня до раздевалки, помогает переодеться и вместе со мной ждет, ждет появления Руба.

Сегодня мы отвалим поскорее — в основном, из-за мамы. Мы все встречаемся в фургоне.

На улице холодный воздух бьет меня по щекам.

Домой мы опять едем в полном молчании.

На крыльце миссис Волф останавливается и обнимает нас обоих. А еще она обнимает отца. И они заходят в дом.

А мы, стоя на улице, все же слышим, как Сара спрашивает с кухни:

— Так кто победил?

И ответ мы слышим:

— Никто.

Это отец.

Ма окликает нас из кухни.

— Ужинать будете, парни? Я грею!

— А что там? — спрашивает Руб с надеждой.

— Как всегда!

Руб оборачивается ко мне и говорит:

— Опять проклятый гороховый суп. По-зорище.

— Да, — соглашаюсь я, — но он отличный все-таки.

— Да знаю.

Я открываю сетчатую дверь и иду на кухню. Я смотрю, что там творится, и запах домашней обыденности пробивается мне в нос.

— Эй, Руб?

Мы на крыльце, хлебаем в потемках гороховый суп.

— Чего?

— Ты через пару недель выиграешь титул в легком весе, да же?

— Наверное, но на будущий год я не играю. Перри скажу скоро. — Смеется. — А отличный это был замес до поры, а? Перри, поединки, все такое.

И я вдруг тоже почему-то смеюсь.

— Ага, типа того.

Руб с отвращением глядит в свою тарелку.

— Сегодня вообще какой-то кошмар.

Нагребает ложку и выливает обратно в суп.

Проезжает машина.

Гавкает Пушок.

— Мы идем, — кричит Руб. Поднимается на ноги. — Давай тарелку.

Он уносит тарелки в дом, возвращается, и мы спускаемся с крыльца, чтобы выгулять чертова Пушка.

В воротах я останавливаю брата.

Я спрашиваю его:

— А чем ты займешься, когда закончишь с боксом?

Он отвечает не раздумывая:

— Погонюсь за своей жизнью и поймаю ее.

Мы накидываем капюшоны и выходим.

Улица.

Мир.

Мы.

Когда псы плачут

Особенная признательность Анне Макфарлейн за ее веру в мои строчки

Посвящается Скаут и маме с отцом

1

Наморозить кубиков из пива придумал не я, а подружка Руба.

Начнем отсюда.

Ну а боком это вышло мне, так получилось.

Понимаете, я всегда думал, что настанет момент, и я повзрослею, но тогда он еще не настал. И было, как было.

Я совершенно честно спрашивал себя, придет ли такой час, когда Кэмерон Волф (это я) возьмется за ум. Мне виделись проблески другого меня. Другого, потому что в эти мгновения я думал, что и впрямь стал молодцом.

Правда, впрочем, была плачевна.

Это она, правда, сообщала мне со скребущей беспощадностью, что я остаюсь собой и благополучие мне вообще-то не свойственно. За успех мне приходилось драться, среди отзвуков и набитых троп моего сознания. Редкие моменты путевости мне, можно сказать, приходилось подбирать, как объедки.

Я рукоблудничал.

Чуток.

Ладно.

Ладно.

Постоянно.

(Некоторые говорили мне, что не стоит так вот сразу признаваться в подобных делах, мол, людей можно оскорбить. Что ж, на это я могу сказать одно: чего скрывать-то? Зачем, ведь это правда? Иначе ведь, блин, и смысла нет, верно?

Или есть?)

При этом, конечно, я мечтал, как меня будет трогать какая-нибудь девочка. Мне хотелось, чтобы она смотрела на меня не как на грязного, оборванного — то ли улыбка, то ли оскал — подпёска, который пытается произвести впечатление.

Ее пальцы.

В моем воображении они всегда были нежными, скользили мне по груди к животу. Ее ногти касались бы моих бедер, слегка, от них у меня бежали бы мурашки. Я постоянно это представлял, но не согласился бы, что причиной тут чистая похоть. И вот почему: в моих мечтах руки девушки в конце всегда оказывались у моего сердца. Всякий раз. Я говорил себе, что там я и хочу, чтобы она меня касалась.