Великосветский свидетель, стр. 36

«Теперь надо ждать кляузы или жалобы, — думал Шумилов. — Обиделся полковник жандармской службы, не продемонстрировал я должной лояльности!»

15

Весь остаток вечера и следующий день Алексей Иванович мыслями возвращался к обстоятельствам дела. По-прежнему оставалось много вопросов, на которые не было ответов. Участники событий многого не договаривали. Совершенно непонятны были истоки вражды, которая, казалось, вспыхнула между ними внезапно и ниоткуда. Противоречивым казалось и поведение Николая все последние месяцы перед смертью. Так или иначе, но необходимо было поговорить с Жюжеван, услышать ее объяснения. Шумилов решил ехать в тюрьму и еще раз допросить гувернантку.

Исполнить сие было не так просто, как решить. Каждый помощник прокурора окружного суда имел в доме предварительного заключения на Шпалерной свою камеру, куда мог вызывать для допроса любого арестанта. Рядовые делопроизводители, как и следователи, не могли проникнуть на территорию тюремного замка (тем более провести допрос) без письменного разрешения помощника прокурора, соответственным образом выписанного, заверенного и зарегистрированного. Алексей Иванович опасался, что Шидловский не позволит ему встречаться с Жюжеван, подозревая, что подобная встреча лишь усилит критику со стороны Шумилова того направления следствия, которое задал ему помощник прокурора.

Отчасти его подозрения оправдались: Шидловский заерзал в кресле, едва услыхав, чего хочет Шумилов.

— Алексей Иванович, нам, кажется, следует уточнить диспозицию, — начал рассуждать Вадим Данилович, в присущей ему манере заводя рака за камень. — Тот этап следственной работы, который проделан — и успешно проделан! — вами, позади. Каким образом дело будет представлено в суде — это уже прерогатива помощника прокурора. Мне решать, сколь полна доказательная база, сколь убедителен наработанный материал. Я подспудно чувствую некую оппозиционность ваших взглядов на это дело и мне непонятно, что питает ваши суждения.

— Я считаю, что слишком многое остается поныне вне изучения следствием, — ответил Шумилов. — И если в таком виде дело пойдет в суд, то вас, как обвинителя, там будут ждать неприятные сюрпризы.

— Например, какие?

— Если б знать, Вадим Данилович. Материалы дела не объясняют причину резкой перемены Прознанских в отношении Жюжеван. Еще 21-го апреля они до такой степени близки, что обвиняемая ночует в их доме, а менее чем через неделю родители начинают высказываться в ее адрес в высшей степени неприязненно. По-вашему, они напрочь забыли и об оборванном подоле рубашки, и о том, как гувернантка удовлетворяла их сына рукой, и вспомнили об этом лишь 26-го числа?

— Оценим ситуацию с другой стороны. Что вы, Алексей Иванович, вообще хотите услышать от Жюжеван? Я не сомневаюсь, что она начнет лить помои на своих благодетелей, рассказывать небылицы, обвинять… Даже если сказанное ею и окажется правдой, утверждения этой дамочки не снимут с нее обвинения: именно она подавала Николаю Прознанскому под видом микстуры яд. И я буду доказывать в суде, что действовала она умышленно. У нее был мотив, пусть иррациональный, пусть вздорный, но с точки зрения истеричной бабы — вполне весомый. У нас происходит масса умышленных убийств из побуждений куда более нелепых.

— Вадим Данилович, мы опять возвращаемся к прежней полемике. Из того, что раствор морфия находился в пузырьке 22-го апреля, вовсе не следует, что он там был и вечером 17-го. Я уже указывал, что убийца имел достаточно времени, чтобы влить яд в пузырек и тем навести подозрения на Жюжеван. И в суде вы услышите точно такое же возражение защиты. К тому же, — Шумилов останавливался только для того, чтобы перевести дыхание, — теперь у нас есть дневник. И дневник не только не объясняет некоторые моменты, а напротив, затемняет их. Я совершенно не могу понять из этого дневника характер отношений Жюжеван с покойным. Из него вовсе не следует, что они были любовниками, а ведь именно на этом строится вся ваша версия событий. Мало того — последняя запись Николая Прознанского ясно указывает на возможность суицида.

Шидловского раздражала настойчивость Шумилова, но прямо отказывать в посещении Жюжеван он не хотел. Убедившись, что отговорить подчиненного не удастся, Вадим Данилович подписал пропуск в тюрьму и буркнул недовольно: «Давай, езжай, если заняться нечем. Не бережете совсем время, молодые!»

Тюрьма — мрачное место. А тюрьма на Шпалерной — в особенности. Это был комплекс зданий, настоящий городок, растянувшийся от Литейного проспекта по Шпалерной улице на целый квартал. Массивный дом предварительного заключения, с потребными такому заведению многочисленными службами, здание судебных установлений с большими залами заседаний и разнообразными пристройками соединялись внутренними переходами и имели выходы натри стороны: на Шпалерную и Захарьевскую улицы, а также на Литейный проспект.

Сами стены этих мрачных учреждений, казалось, излучали несчастье и напоминали о тяжкой доле погребенных внутри людей. Голый кирпич, скрипящие железные решетки, лязгающие тяжелые засовы, хмурые неулыбчивые лица полицейских пересыльной части, их тусклые взгляды, профессионально ощупывающие всех без исключения, — все это производило тяжелое впечатление даже на эмоционально стойких людей. Что же можно было сказать о состоянии безродной француженки, проводившей в этой мрачной обстановке дни и ночи!

Арестованную привели в камеру, закрепленную за Шидловским — небольшое продолговатое помещение с тусклым, забранным решеткой грязненьким оконцем под самым потолком. Назначение окна заключалось не в том, чтобы давать свет — оно предназначалось сугубо для проветривания. Стол и стул для допрашивающего и табурет для допрашиваемого были накрепко привинчены к каменному полу.

Жюжеван вошла все в том же платье, какое на ней было в день ареста. Волосы гувернантки были тщательно причесаны, лицо ее заметно побледнело и осунулось, глаза, однако, смотрели на Шумилова твердо, решительно. Ох, не похожа она была на злодейку, которая, сломленная застенком, кинется с покаянием в ноги помощника окружного прокурора!

— Мадемуазель Жюжеван, я пригласил вас сюда, дабы еще раз вас допросить об обстоятельствах, касающихся дела Николая Прознанского, — начал Шумилов. — Спешу сообщить, что мы проводим проверку по вашему заявлению, и это побуждает внимательнее рассмотреть все нюансы случившегося. Я хочу разобраться…

— Да, да, вот именно — разобраться! — обрадовано воскликнула француженка. — Меня специально запутали… опутали… но вы же посудите сами, сколько во всем этом нестыковок!

— Давайте по порядку, — предложил Шумилов, заполняя допросную анкету. — Вы сами признали, что последний раз давали Николаю лекарство из того пузырька, в котором впоследствии обнаружился морфий.

— Вот именно, я повторяю, что САМА это признала. Я не подозревала, что там находится вовсе не лекарство. Ну, как вы считаете, если бы я на самом деле была отравительницей, неужели бы я стала действовать так… так неосмотрительно? Гораздо проще было бы дать яд при первом приеме микстуры, тогда случившееся можно было бы списать на ошибку аптекаря, — резонно заметила она.

— Но ведь вы же не могли не обратить внимание, что жидкость в пузырьке совсем другая, чем была раньше, у нее не было специфического травяного запаха, о котором говорил доктор Николаевский.

— Я тоже об этом думала… Я все время об этом думаю. Я не знаю, что сказать. Я действительно не заметила, чтоб она как-то иначе пахла. Вечером 17-го апреля все было как обычно. Но почему вы не подумаете о другом: ведь Николай мог получить яд позже, ночью, и в пузырек яд был налит уже потом, после моего ухода? Я ведь не ночевала тогда в доме, но в квартире оставалось много людей.

— Да, в квартире были люди, — согласился Шумилов. Он не стал говорить о том, что подъезд и двор здания охраняли агенты Третьего отделения, а окна квартиры Прознанских оставались закрытыми на зиму, а стало быть, никто из посторонних не мог проникнуть в комнату Николая ни через входную дверь, ни как-то иначе. Если кто и наливал ночью раствор морфия в пузырек из-под микстуры, то сделал это либо сам Николай Прознанский, либо кто-то из его ближайших родственников: родители, младший брат, сестра.