Небеса, стр. 37

"Какого человека сожрали!" — сказал седенький старик, занявший место у входа в храм, а чуть дальше, в толпе, белела голова его точного двойника, эхом недавних дней призывавшего покарать владыку. Впрочем, того быстро угомонили.

Артем рассказал мне, что вчера к владыке пришли с покаянием восемь батюшек-бунтарей, рыдали, просили прощения.

"А он, конечно, прогнал их?" — замерев сердцем, спросила я.

"А он, конечно, всех простил", — ответил Артем.

Вера стояла довольно далеко от нас, я не сразу узнала преображенное платком лицо. Литургия пролетела, как быстрый утренний сон, и вот настало время для прощального слова.

"Дорогие отцы, братья и сестры!

Ныне обращаюсь к вам, возлюбленные мои, с последним словом наставления и прощания. Его Святейшеством Святейшим Патриархом и Священным Синодом удовлетворено мое прошение об определении меня на покой, которое я подал, руководствуясь словами священномученика Климента Римского: "Итак, кто из вас благороден, кто добродушен, кто исполнен любви, тот пусть скажет: если из-за меня мятеж, раздор и разделение, я отхожу, иду куда вам угодно, исполнив все, что велит народ, только бы стадо Христово было в мире с поставленными пресвитерами. Кто поступит таким образом, тот приобретет себе Великую славу у Господа, и всякое место примет его, ибо Господня земля и исполнения ее. Так поступали и будут поступать все провождающие похвальную Божественную жизнь"".

Мне вспомнилось странное слово indulto, брошенное Зубовым, — так называют быка, отважно бившегося с матадором и потому сохранившего жизнь. Зубов так и не понял, что сам проиграл в битве — все эти люди сегодня плачут, и плачут они не по Зубову.

Еще я смотрела на Веру с Артемом и думала, что мы в последний раз находимся вместе: Вера собралась в Москву, Артем мечтал уехать вслед за епископом. Каким странным стал тот долгий год, собравший нас в щепоть.

Толпа шла теперь к архиерею за благословением — он щедро раздавал его и никуда не спешил.

ГЛАВА 24. ИГРА

Владыка Сергий встречался с преемником и оставил ему многострадальную кафедру. Веру терзал схожий сюжет — надо было найти себе хорошую замену. Она не могла уйти из отдела, оставив после себя руины, но я отказалась сразу: руководитель из меня получился бы просто отвратительный. Не говоря уже о том, что руководить было особенно некем.

Свободная Вера выглядела растерянной, предстоящая московская жизнь пугала ее, а вовсе не радовала. В аэропорту я неумело шутила — лишь бы она прекратила озираться по сторонам. Ясно было — Артем не придет, они сами договорились об этом, вот только Вера все равно вертела головой, как филин.

Петрушка в те дни начинал ходить, смешно раскачивался из стороны в сторону и падал через шаг. "Стиль "пьяная обезьяна"", — мрачно пошутила Вера, прежде чем скрыться в загончике для пассажиров.

Артем должен был уехать следом за бывшей женой, правда, в другом направлении. Он не догадывался, что целых два года пройдет, прежде чем ему удастся распрощаться с Николаевском: город держал его крепче Веры.

А мне в самом конце того лета пришло письмо — длинный конверт, заляпанный штемпелями и красно-синими рубцами авиапочты. Я вздрогнула, узнав эти крупные буквы, словно зубы хищного зверя, и кудрявые завитки прописных, и подпись, размашистую и многоногую — будто паук уселся в низу страницы:

"Здравствуй, дорогая!

Можешь поздравить — теперь я живу в стране людей, чья речь меня не раздражает, и редко ночую дважды в одних и тех же городах. Жаль, ты не сможешь мне ответить, но я уверен, что ты помнишь обо мне.

Я вернусь быстрее, чем ты мечтаешь. Строить благоуханный новый мир я буду не в роскошной Италии, а в позаброшенной другими богами России, в нашем дурном Николаевске, который снится мне каждую ночь, где бы она не заставала меня — в Падове, в Орвието, в Бари…

Дорогая, не дружи с попами и будешь близка к Богу. Я вовсе не горжусь тем, что повалил колосса на глиняных ногах, пусть даже он рухнул наземь с таким грохотом. Смотри иначе: личный счет для Господа Бога, чей пастырь не пожелал делиться секретами мастерства.

Мы живем в удивительные времена. Вчера в одной из калифорнийских клиник произошло подлинное убийство нового времени. Ни выстрелов, ни капли крови к чему? Тихий взлом компьютерной системы, изменение схемы приема лекарств и пациент там, где должен быть, и наслаждается знанием секрета, который мучает меня ежечасно.

Этот способ убийства, он нравится мне. Я всегда был поклонником тихой красоты, и пусть фанфары гремят в другом месте.

Единственная вещь в мире, которая нравится мне в громкой версии, — прелюдия номер 20.

Удивительные времена, дорогая. Информационные войны брезгуют грубой силой. Разум торжествует над оружием. Микеланджело спрятан подвесными потолками.

Прощай, дорогая, однажды мы снова увидимся".

Я думала о Зубове.

Выбеленные стены траттории. Красно-белые клеточки льняной скатерти бесятся перед глазами, сбивая с мысли, и так же его сбивает улыбка, вымученная официанткой в ожидании чаевых. Антиной Николаевич хочет сдернуть скатерть со стола, чтобы вазочка разбилась в черепки, чтобы с лица официантки стерло наконец улыбку: так школьники стирают тряпкой мел с доски, и прохладные пальцы этих мальчиков долго пахнут мокрой пылью…

Я думала о Зубове.

В окно траттории виден большой кусок моря, оно щедро выкатывает высокие волны на песок. Дерзкие чубы пальм качаются на ветру. Столик накрыт на двоих, рядом — пустая тарелка с хитроумно заверченной ракушкой салфетки и перевернутый бокал. Зубову нравится думать, что загадочный собеседник пока не пришел, и он то и дело оглядывается на дверь. В ведерке для вина звенят мелкие ледышки, по стенкам бокала скатываются слезы.

Я думала о Зубове.

Я простила депутату тысячи ошибок, и одно большое предательство, и возвышенный стиль этого письма: он всегда тяготел к барокко.

Я думала о Зубове.

Я помнила каждый его жест, я закрывала глаза и видела, как он следит за светофором, дожидаясь зеленого сигнала. Я помнила его почерк. Я воровала его слова, присваивала их и брала напрокат интонации.

Я думала о Зубове.

В те годы я была не готова к такой любви, она свалилась на меня внезапно, как тяжелая болезнь. Я не знала, что с ней делать, — точно так можно вручить маленькой девочке бесценный бриллиант и ждать, как она им распорядится: вываляет в песочнице, обменяется с подружкой, зашвырнет в дальний угол?

Я думала о Зубове.

Я могла бы написать ему туда, в "красные клеточки", что буду любить его всегда — даже если он сделает операцию по изменению пола, потому что именно этот человек был создан Богом для меня.

Я думала о Зубове…

Хотела бы я сказать, будто мама забросила «Космею», а Тимурчика нашли живым, что же до мертвого мальчика… Был ли, как говорится, мальчик?

Судья, что рассматривала дело о похищении мальчиков, оказалась родной сестрой «космейской» адептки. Дело она именно «рассматривала», не вчитываясь в детали и не придавая значения гибели мальчика Тимура и похищению мальчика Петра. "Родственники взяли детей на тренинги, — объясняла судья, — они должны были смотреть за ними, а не ответчица". Дело закрылось за отсутствием состава преступления, и даже Батыр ничего поделать не мог. Жанар на суде не было, Батыр запер ее в клинике пограничных состояний «Роща». Время кружилось вокруг, жонглируя событиями, как булавами.

Мои первые молитвы родились из страха за Петрушку — тогда я спасалась, вглядываясь в лик Божьей Матери, и впервые чувствовала неслучайность этого слова — «лик», и прекрасную простоту этого образа — матери с малышом на руках. Византийские иконы ничем не напоминали земных мадонн Рафаэля и Мурильо… Я всегда любила религиозную живопись, но с легкостью находила различия в этих картинах: Мадонна держит Младенца за пяточку, или нежно привлекает к себе, или они смотрят друг на друга, а зритель на них, в умилении.