Небеса, стр. 3

Я все-таки уснула в ту ночь, но безмятежность детских снов отныне была для меня недоступной.

ГЛАВА 2. МЫ С САШЕНЬКОЙ

Наутро после похорон бабушкин дом выглядел совсем иначе, чем ночью, лишившей меня детства: открытые ставни впустили в комнату свежее дыхание сада, солнце потешалось над призраками, а фосфорный орел вновь стал сморщенной статуэткой, бояться которой при свете было так же противоестественно, как любоваться ею в темноте. Вслушиваясь в утренний шелест большого дома, я начала будить Сашеньку, не в силах справиться с грузом своего нового знания. Сестра не хотела просыпаться, прятала сонное лицо с нежными рубчиками — отпечатками простыни, сбороненной в гармошку.

"Ты умрешь, — сказала я торжественно. — Мы все умрем".

"И что? — Сашенька зевнула, показав ребристо-розовое, как у кошки, небо. — Я знаю".

"После смерти ничего не будет. Все станут жить дальше, а тебя положат в гробик и закопают. Как бабушку Таню".

"Ну и ладно", — легко согласилась сестра. Она вылезла из постели и прошлепала мимо меня в ванную, обдав по дороге теплым запахом молока и малины — даже через пятнадцать лет ее кожа сохранит этот запах. Ночной ужас таял на свету, но тут же возвращался, обнимал меня снова — с тоскливой болью, тянущей за жилки, как за ниточки. Я поняла: этот страх останется со мной навсегда.

Поздний завтрак, накрытый на веранде, стал декорацией для нового допроса, но теперь я выбрала партнера серьезнее. На вопрос о смерти дед ответил затяжным кашлем, и способность говорить не возвращалась к нему долгую минуту:

"Надо освобождать место для новых поколений. Если бы люди не умирали, то их детям и внукам было бы негде жить. И нечего есть".

Дед говорил торжественно, будто сам изобрел систему избавления от лишних людей, но мне его слова не понравились:

"Получается, бабушка Таня умерла, чтобы освободить место другому человеку?"

"Например, тебе".

"Я могла бы найти себе место без этого! Почему ей обязательно надо было умирать?"

Дед звякнул ложкой по блюдечку и нахмурился — говорить с ребенком о смерти ему было трудно, но и отступать не дело для старого ветерана. Набрав больше воздуха для новых слов, дед так и остался сидеть на полувздохе перед живописным летним столом — фразу, как мяч, перехватила бабушка:

"Уймись, старый! Глашенька просто скучает за бабушкой Таней, так ведь, сердечко мое? А ты разводишь философию перед дитем!"

Дед с надеждой глянул на меня — вдруг я вправду грустила о том, что бабушки Тани больше никогда не будет в нашем доме, никто не будет стоять на коленках, заглядывая в строгие глаза на иконах…

Мне стало стыдно от того, что бабушкины слова не были правдой, я не скучала без умершей, но всего лишь хотела знать — для чего ей досталась смерть?

Ласковая, серая от пыли трава… Если по ней шаркнуть ногой, над дорогой вспыхнет мелкий салют: коричневые брызги кузнечиков, их прозрачные, как леденцы, крылышки, самолетный стрекот — и через секунду полное затишье, новоселье в травяных домиках: наклонись поближе, и услышишь, как бьется крошечное насекомое сердце… Размякшие под зноем яблони склоняли тяжелые ветви к заборам. Нагретая солнцем дорога сворачивала к невысокому холму, беспросветно заросшему лебедой, — мы с Сашенькой звали этот холм «горой», взбегали вверх по одному склону, чтобы ускоренно спуститься по другому. Мама терпеливо ждала нас: торопиться было некуда. Вырвавшись из бабушкиного дома на волю, мы трое с наслаждением растягивали время, словно конфету-тянучку.

Бабушка была одержима хозяйственным демоном и посвящала борьбе за идеальное домоводство все свободное время — как свое, так и наше. Сашеньке с минимального возраста доверялся бой с пылью, обживавшей и обожавшей многочисленные полочки. Мне предписывалась почти больничная обработка памятных вещиц.

Борьба за чистоту не утихала все лето: пол отмывался от пыли, одежда от грязи, посуда скрипела от собственной чистоты, и даже земля в огороде была чистой, свежей, блестящей. Мы грабили эту землю с аппетитом варваров, с молчаливого благословения мамы, под сенью бабушкиного недовольства.

Бабушка не была жадной, она всего лишь не умела скрыть сожаления — ведь варварски уничтоженные нами плоды и ягоды можно было бы сварить, засолить, закатать, высушить, просахарить и оставить на зиму. В июне о зиме не думалось никому, кроме бабушки, вот почему для огородной атаки мы выбирали время дневного отдыха, когда старики закрывали в своей комнате ставни и на несколько часов покидали наш мир. Солнце начинало веселиться, подмигивать единственным своим ярким глазом, и ни в какие другие минуты я не чувствовала такого единения с Сашенькой, какое витало над нами в эти часы! Мы начинали с клубники, тщательно обирая созревшие со вчерашнего дня розовые ягоды или отыскивая под зазубренными листьями жгуче-красные, перезрелые, с багровыми пролежнями на боках. Потом перебирались в колючий малинник, скрывавший нас с головами, манящий все новыми и новыми ягодами, составленными из крохотных сладких бусинок, лопавшихся на языке, затем шли к вишням, чьи лакированные щеки хранили следы от укола птичьих клювиков. Животы становились тугими и тяжелыми, но мы ныряли в гороховые грядки, безжалостно вспарывая стручки и высыпая на ладони твердые и крупные горошины, походившие на крохотные пушечные ядра. Стручки тоже шли в дело, изжевывались, пока не исчезал последний сочный привкус, а мы спешили поживиться раскрасневшейся, треснутой от спелости помидоркой и сорвать небритый огурчик…

Мамин силуэт мелькал за кухонным окном, из крохотной форточки летело бормотание радио, а мы с Сашенькой сидели на ступеньках крыльца, набитые ягодами, как два чучела…

Река в этих местах была хоть неглубокая, но быстрая. Сашенька, нетерпеливо сбросив надоевшее платье, вбегала в речку и окуналась с головой, всплывая быстрой рыбкой только через несколько метров. Я мучилась завистью, стыдилась своего неумения плавать и своих белых трусиков: Сашенька-то уже носила купальник, хотя наша бабушка ядовито замечала, что девочке абсолютно не на что его надевать…

Мама сидела на берегу, поджав под себя ноги, и время от времени кричала, будто птица, одни и те же слова: "Сашенька, Глаша, сейчас же выходите!". Мы выбегали из теплой реки в фейерверке брызг, завидев хрумкую розовую редиску и серый местный хлеб, ноздреватый и душистый. Солнце деликатно уходило в сторону от нашего пляжа, и мелкие крапинки ряби торопливо неслись по реке.

В обычный день я наслаждалась бы теплом, рекой, ароматной коркой хлеба, в ноздринках которого застревали мутные кристаллики соли… Но день сегодняшний обычным не был, и в былых радостях не находилось облегчения.

Первый выстрел на этот раз достался маме:

"Зачем жить, если потом умрешь?"

"Зачем есть, если в туалет пойдешь?" — передразнила Сашенька и, стряхнув с загорелых ног хлебные крошки, снова сбежала к реке. Глядя ей вслед, мама объясняла:

"Умру я, ты, бабушка, но не умрет человечество! Ты будешь жить в своих детях и внуках, о тебе будут помнить — разве этого мало?"

Спустя много лет я прочитала примерно те же слова у Толстого, и они разочаровали меня, как в детстве. Разумеется, мне мало раствориться в детях и внуках: умереть, оказаться нигде, стать ничем для того, чтобы о тебе всего лишь помнили? Да полноте, и помнить-то станет не всякий — вот мы, например, уже начали забывать бабушку Таню, вскоре будет ремонт в ее комнатах, а иконы в цветочках обещаны соседке из голубого дома, которая всегда угощает нас с Сашенькой гематогеном, просовывает толстенькие желтые батончики между заборными планками… Вчера кидали землю в могилу — сегодня купаемся в речке и жуем редиску.

"Почему тебя так это волнует, Глаша? — Мама собирала объедки в бумажный кулечек и одновременно следила за сестрицыными водными экзерсисами. — Жизнь… она такая длинная, такая разная, такая тяжкая. Мне никогда не хотелось вечной жизни, мне бы это надоело!"