Небеса, стр. 29

Я покраснела. Не так уж сильно я забочусь о своем теле, право слово. Даже о теле не могу позаботиться — что уж там душа… И где она? Кто-нибудь видел ее?

Лидию Михайловну пришлось оттаскивать от могилы за руки, потому что она хотела быть закопанной вместе с сыном.

Могильщики работали быстро, и через десять минут гроба не было видно, только комья свежей, сочной, коричневой земли да жуткие венки из искусственных цветов. "От жены и сына", "От безутешной матери", "От сотрудников"… Кругом лежали белые кучи равнодушного снега, с дерева сорвалась ворона, которой надоела наша компания.

Ноги мои одеревенели от холода, и смотрела я только на руки могильщиков: трещинки на коже забиты черноземом.

Потом все очень быстро напились водки, которую Валера деловито достал из клеенчатой сумки. Случайно затесавшиеся школьные друзья (два гражданина со вспухшими носами) начали вспоминать, каким замечательным человеком был Алеша, но к финалу совместной, на два голоса рассказанной, истории языки у них заплелись, так что соль истории просыпалась мимо.

На поминках в кафе «Сибирячка» все набрались уже окончательно и, кроме Алешиной мамы, о покойнике почти никто не вспоминал.

Алеша покинул этот мир деликатно.

ГЛАВА 18. DE PROFUNDIS

Не помню, как мы добрались до дома — кажется, нас привез тот же самый Валера, невероятным образом уцелевший в пьянстве. Мама с Петрушкой спали, и я не стала заходить в детскую, чтобы не дышать на племянника алкогольными парами. Сашенька тоже не стремилась к малышу, и мы расползлись по разным углам квартиры; я легла спать, а Сашенька закрылась на кухне и, наверное, плакала — во всяком случае, глаза у нее утром были опухшие. Она попросила, чтобы я пришла к семи, посидеть пару часов с малышом.

Мама отсыпалась после бессонной ночи, мне надо было мчаться в редакцию. А когда я вернулась, Сашенька уже умерла. Она выпила несколько упаковок реланиума и полбутылки водки. Видимо, это случилось днем — потому что сестра была совсем ледяная. Петрушка кричал охрипшим голосом — от страха и голода сразу. Пустая бутылочка стояла рядом с кроваткой, и Петрушка жалобно показывал на нее пальчиком — присохшие комочки каши белели на пластиковом донышке.

Моя сестра Сашенька даже в детстве не боялась смерти — поэтому ей, наверное, не было страшно. Она, наверное, спокойно все это делала: шелушила таблетки, наливала водку в стакан… Алкоголь в «Космее» не привечался, и даже на поминках по мужу Сашенька сдерживалась, но здесь, видимо, решила действовать наверняка.

Я представляла себе, как сознание сестры смущается водкой и снотворным. Как она греет воду в чайнике, наливает бутылочку для Петрушки и тщательно отмеривает разноцветные деления — 150, 180, 210 миллилитров, теперь семь ложечек растворимой каши, и хорошенько взболтать. Потом Сашенька, наверное, разбудила Петрушку, и он сладко улыбался ей спросонок. Наверное, Сашенька положила Петрушку на руку и дала ему бутылочку, он жадно ел кашу, а Сашенька, может быть, гладила его по головке или смотрела в ротик через дно бутылочки, не знаю! Не знаю, как все было. Никто не знает. Может быть, Сашенька торопилась — мы ведь договорились, что я приду в семь, и, ошибись она со временем или дозой, вдруг ее можно было бы откачать? Сашенька не хотела этого, иначе приняла бы отраву позже. Неужели она придумала это еще утром, когда мы деловито прощались у порога и Сашенька попутно искала по углам Петрушкину теплую шапочку? Или ночью, когда она сидела на кухне совершенно одна?

Не знаю, как все было на самом деле. Наверняка сказать можно только одно: теперь я стала единственной дочерью своей мамы. И еще один ребенок стал единственным в своей семье — без мамы и папы.

Я не плакала и с Петрушкой на руках долгое время бессмысленно разглядывала помертвевшее лицо, когда-то бывшее Сашенькиным.

Потом малыш заплакал с новой силой. Он ведь голодный, ужаснулась я, надо срочно кормить.

Петрушка приканчивал бутылочку, когда в дверь позвонили. Мама! Теперь уже только моя.

"Как Сашенька?" — спросила мама, кивнув мне вместо «здравствуйте». Потом прошла в комнату и закричала громко, на самых высоких частотах.

Вот так и надо встречать подлинное горе. А не размышлять, как тут все происходило. Надо визжать и хвататься за виски, и биться головой о батарею. Мама кричала так сильно, что у Петрушки затрясся подбородок от ужаса, и я вместе с ним закрылась в ванной, потому что с ребенка и так хватило на сегодняшний день. Я не верю, что в полгода дети так уж ничего и не понимают.

Попка у Петрушки была совсем холодная, я прикрыла его полой своей куртки — так и не успела раздеться.

Я обнимала Сашенькиного сына и думала, вдруг Сашенька всего лишь притворяется — вот сейчас она насладится произведенным эффектом и откроет глаза.

Мы вышли из ванной.

Глаза у Сашеньки были полуоткрыты: мутные, теряли зеленый цвет… Петрушка пригрелся и задремал, прижавшись к моему плечу. От него вкусно пахло маленьким ребенком.

Мама обнимала Сашеньку и целовала ее в щеки, так что голова сестры безвольно качалась.

Я теперь только заметила белый квадратик на столе.

"Милые вы мои! — волнистый Сашенькин почерк. — Не могу больше, изжилась вся. И без Алеши не справлюсь. Глашка, тебе и только тебе доверяю Петрушку. Усынови его, пожалуйста, вот моя последняя воля. Глаша, обещай мне! Я его оставляю с тобой. Ни пуха вам, ни пера. Тело мое обязательно кремируйте, а что сделать с прахом — прочтете на обороте. Сашенька".

Отец наш долго не мог поверить, что Сашенька мертва. Он вначале думал, будто я решила пошутить с ним таким циничным способом. Лариса Семеновна, новая папина жена, как обезумевший экзаменатор, громко повторяла один и тот же вопрос: "Что случилось, Женечка? Что случилось?" Бас Ларисы Семеновны очень хорошо слышался в трубке.

Отец был прав — Сашенька и смерть совсем не подходили друг другу. Я долго сдерживалась, прежде чем накричала на отца, а он начал плакать, и мне стало стыдно. Я теряюсь, когда мужчины плачут, тем более, тут речь шла не о постороннем человеке, а о моем собственном отце: никогда прежде я не знала его плачущим, и снова понятия не состыковывались, разлетались в стороны, даже не соприкоснувшись. Лица папиного я не видела, и потому плач его казался еще более страшным: он даже не плакал, а кричал в телефонную трубку, как ребенок, оставленный в темноте. Лариса Семеновна причитала: "С детьми, что ли? Женя, скажи, умоляю!"

Я представила ее себе в раковинках бигуди и ночной рубахе с воланами, круглые глазки, иззмеенные жилками руки цепко хватают отца за предплечье (кажется, до замужества Лариса Семеновна была медсестрой). Жена не пожелала оставить отца без своего попечения и впоследствии присутствовала на похоронах, хотя прочие родственники засчитали ей это ошибкой — или бестактностью. Круглых глазок у Ларисы Семеновны не оказалось, как не было потребности в бигуди. Копченая, худая тетка с кратким бобриком седых волос, красиво оттененных траурным платьем.

Она одна из всех наряжалась к этим похоронам: не был позабыт черный вуалевый шарф, капризно дрожавший на ветру, и опухоли перстней бугрились под перчатками, и туфли аукались с сумочкой. Отцовская жена была вполне моложавой, только на веках виднелся легкий творожок морщин. Отец шагал рядом, в мятой, нелепой шляпе — и вдруг мне показалось, будто Лариса Семеновна ведет его на поводке у собственной ноги. Он то и дело вздергивал головой, забегал вперед и снова пятился, стараясь держаться ближе к черному пальто супруги. Я ловила себя на этих мыслях и тут же, стыдясь, отгоняла их прочь — как свору собак.

…Мне хотелось легко и бурно плакать о Сашеньке — как это делали совсем чужие люди: над ее гробом рыдали незнакомые старухи в крепдешиновых платочках и старики с неуместными медалями, и чужие дети с полуоткрытыми ртами вбирали, запоминали детали Сашенькиной смерти. Я знала, что даже самые невнимательные из этих детей уложили эту сцену в память: как бы ни сложилась жизнь, они надолго запомнят гроб, узкий и темный, как пирога, и бумажно-белые щеки молодой мертвой женщины.