Зулейха открывает глаза, стр. 84

– Комендант не против. Ему показатели нужны. Артель – это же целая производственная единица! Жалко терять… Ты уж похозяйничай тут, пожалуйста.

Илья Петрович идет вдоль стен, касаясь блестящих головок гвоздей кончиком пальца.

– Сколько еще работы, да?

Юзуф бросается к учителю, обхватывает руками, утыкается лицом в запах красок, скипидара, пыльного сукна, махорки, вчерашнего перегара.

– Зачем вы едете?

Иконников гладит его по спине.

– Всегда мечтал посмотреть дальние страны. В детстве хотел стать моряком и объехать мир. Знаешь, что? – хитро прищуренные глаза Ильи Петровича – совсем рядом, блестят. – Я напишу тебе, из самого Парижа. Идет?

Юзуф ненавидит, когда с ним разговаривают как с маленьким, – он отстраняется, вытирает глаза, молчит. Иконников берет с пола тощую котомку, закидывает за плечо. Вместе идут на берег.

Несмотря на ранний час, провожать Иконникова собралась целая делегация. Пришла Изабелла; за последние годы она высохла, истончилась, черты лица четче проступили сквозь сухую, будто тщательно выделанную и выскобленную кожу. С ней – Константин Арнольдович; этот не менялся с годами, лишь жилился, темнел лицом и светлел волосом. Оставил ненадолго лазарет доктор Лейбе. В отдалении, опираясь на палку, вполоборота к остальным топтался комендант.

Утро – серое, холодное. Ветер несет над Ангарой сизые тучи, рвет одежду на поселенцах. «Так идем или нет, граждане?» – в который уже раз тоскливо вопрошает озябший матрос: он стоит по колено в воде, держит за нос качающийся на волнах облупленный катерок. Голые ноги – сизые от холода, сам – в ватнике, из-под которого проглядывает грязная сетчатая майка. В катере, отвернув красный нос от берега и глубоко утопив уши в плечи, сидит хмурый Горелов, обнимает пузатый вещмешок. Аглая, с которой они жили вместе уже три года, увязалась было за ним на берег провожать («Так я ж тебе теперь навроде жены, Вась?»), но он прогнал ее, боясь окончательно раскиснуть от бабских слез.

– Я просила Горелова за вами присмотреть, – Изабелла потуже заматывает бесконечный шарф на шее Иконникова, заботливо вправляет концы в засаленный ворот пиджака.

– Боюсь, это мне придется за ним приглядывать, – Илья Петрович бодр, даже весел. – Он был так напуган, когда получил повестку.

– Не все же такие герои, как вы. – Изабелла заглядывает ему в глаза, сокрушенно качает головой. – Вы хоть сами-то понимаете – зачем?

Тот улыбается в ответ, жмурится по-детски. Иконникову было под пятьдесят. В отличие от Горелова, которого призвали в армию в соответствии с возрастом и совокупностью прочих показателей (отсутствие нарушений и взысканий за все время пребывания на поселении, трудовые успехи, лояльность к администрации, общая степень перевоспитания), Илья Петрович вызвался на фронт добровольцем. Его дело долго проверяли, затем перепроверяли, наконец изумленно согласились.

– Ну… – Константин Арнольдович тянет сухонькую, опутанную узловатыми веревками вен руку. – Ну…

– С кем теперь спорить будете? – Илья Петрович мелко трясет протянутую ладошку, затем вдруг отнимает руку, обхватывает Сумлинского.

Они осторожно, по-женски, словно боясь сделать больно, хлопают друг друга по спинам. Быстро отстраняются, отворачивают смущенные лица.

– Берегите себя, – Лейбе берет Иконникова за локоть.

– Хорош прощаться! – голос коменданта резкий, раздраженный. – Устроили…

Илья Петрович торопливо и сильно треплет волосы Юзуфу, подмигивает. Оборачивается к Игнатову, кивает ему. Идет к лодке – нескладный, сутулый, немолодой человек с шаркающей походкой. Забирается неловко, промочив ноги и чуть не уронив в воду вещмешок. Садится рядом с Гореловым, поднимает большую ладонь, машет провожающим (становится заметно, как сильно его руки высовываются из рукавов). Шарф на шее опять размотался, бьется на ветру.

– Mon Dieux, – говорит Изабелла, прижимая длинные пальцы к подбородку. – Mon Dieux.

Матрос выталкивает лодку на глубину, запрыгивает. Через пару секунд мотор чихает, затем ревет, набирает голос, и вот уже – истошно вопит. Катерок разворачивается и, взрезая бьющуюся на волнах пену, уходит. Константин Арнольдович с Изабеллой и Лейбе смотрят ему вслед. Юзуф бежит по берегу, машет руками. Игнатов уходит прочь, не оборачиваясь.

Треугольник лодки уменьшается, тает. Что-то длинное и светлое – шарф? – отрывается от него, чайкой летит над волнами, падает в Ангару.

– Первые два человека из наших, кто уехал на Большую землю, – Константин Арнольдович произносит это тихо, в сторону, словно ни к кому не обращаясь.

– Первые ласточки? – туда же роняет Лейбе.

Изабелла собирает в складки узкий рот, запрокидывает совершенно белую голову и молча уходит с берега.

Юзуф и Зулейха

Ясным майским днем сорок шестого года юркий синий катерок, еженедельно доставлявший в Семрук почту и печатную прессу, привез с собой трех пассажиров. Никто не встречал их на берегу, и некому было удивиться, что один из них – франтоватый военный в жестко наглаженной форме и обильно надушенный одеколоном – Василий Горелов собственной персоной.

Он выпрыгивает из катера решительно, даже лихо; шагает широко, стремительно – под отчаянно скрипящими и невыносимо блестящими сапогами доски пристани ноют, как от боли. В руке то и дело вспыхивает гладкими боками огненно-желтый, словно вобравший в себя весь солнечный свет, чемоданчик свиной кожи.

Два других пассажира, по видимости, дед и внук, робко вылезают из катера, идут по пристани медленно, растерянно озираясь – разглядывают посверкивающие на солнце гладкие днища перевернутых лодок; широкие флаги рыболовных сетей, лениво реющие по ветру; крепкую широкую лестницу, круто бегущую с берега вверх; пеструю россыпь домов на высоком пригорке.

– Товарищ, – несмело окликает Горелова дед, – нам бы лекаря тутошнего. Не знаешь?

Тот оборачивается, оглядывает деда строгим взглядом, как милиционер нашкодившего мальчишку, бурчит: «Развели тут, понимаешь…» Цыкает слюной сквозь сжатые зубы и, не отвечая, идет на берег. Дед вздыхает, берет внучка за руку и топает следом.

В поселке громко, людно – воскресенье. В распахнутых окнах дышат ветром свежие занавески, палисадники белеют жасмином. Ватага крикливых пацанят гонит мяч, всаживает его в чинно шагающий отряд серых гусей – вожак шипит, стелет по земле длинную шею, кидается вперед, но из-под ворот уже летит, оглушительно лая, пара мохнатых псов, шугает гусей прочь. Пахнет дымом, баней, свежеоструганным деревом, молоком, блинами. Где-то хрипло и нежно воркует патефон:

Счастье мое я нашел в нашей дружбе с тобой,
Все для тебя – и любовь, и мечты.
Счастье мое, это радость цветенья весной.
Все это ты, моя любимая, все ты!

Дед с мальчиком идут по поселку. Иногда останавливаются спросить дорогу – то у бабки, высунувшейся из окна и выбивающей подушки на улицу, то у мужика с атлетическим торсом, несущего на блестящих от пота обнаженных плечах пару мелких ребятишек. Наконец доходят до стоящего на отшибе большого неказистого строения, сложенного из трех пристроенных друг к другу разноцветных срубов: в центре – старый, уже темный от времени; справа – посветлее, попросторнее; слева – совсем новый, медово-желтый, еще терпко пахнущий сосной. «Лазарет», – сообщает надпись зеленой краской сверху.

Дед несмело стучит и, не дождавшись ответа, входит. В просторной избе с выскобленными полами – тихо и прохладно; нежно светятся на пустых кроватях одинаковые белые наволочки, сверкают металлом строгие инструменты на аккуратно прибранном столе; ветер шуршит бурыми, исписанными мелким почерком листами большой амбарной книги, лежащей тут же, рядом.

– Есть кто?

Никого нет. Дед выходит, медленно идет кругом, внучок семенит следом. Вот и задний двор: крошечная калитка, худая поленница, широкий, донельзя рассохшийся топчан с воткнутым в него наполовину заржавевшим топором, на веревках полощется пара линялых тряпок.