Прощание, стр. 52

17

Лежанка была устроена у окошка, а оно было низкое, почти вровень с полом, и сверху, со второго этажа, Скворцову виделся дальний край дворика, березовая ограда, поляна и окраина леса. Лес высился, – отсюда не разобрать, еловый или пихтовый, возле ограды пихта, вперемежку с конским каштаном, а вблизи росли ели и сосны, доставая до окна, скребясь при ветре в стекло. Их-то и увидел Скворцов, придя в себя. Хвоя на ветках была зеленая-зеленая, а две еловые шишки светло-коричневые, почему-то торчащие кверху, будто ель рожки состроила сосне. Да, да, в школе, давно, пацаны строили девчонкам рожки – сзади показывали над головой с бантиком два растопыренных пальца. А еще рожки были на германских касках в первое утро войны, и на этих же касках были колосья пшеницы, пучки васильков, – так фашисты маскировались.

Он не двигался, чувствуя слабость во всем теле. Пальцем не пошевельнуть, веки и то с трудом поднимаются. Он глянул в оконце и, ничего так и не поняв, закрыл глаза. Проспал до вечера, и, когда проснулся, дальний лес просвечивался с другой стороны – закатным солнцем. Окно было справа, а слева Скворцов обнаружил еще лежанку – она пустовала, за ней еще – там подхрапывал человек в красноармейской гимнастерке и шароварах, обросший щетиной. Кто он? И кто лежит между ними, куда девался?

С голодухи урчат кишки. Иван Федосеевич говаривал: «Кишки марш играют». Он только что приснился, Иван Федосеевич. Словно пограничники-первогодки, стриженые и большеухие, просят Скворцова, чтоб разрешил поиграть в футбол, он разрешает. Иван же Федосеевич ворчит: «Нечего пузырь гонять, лучше шагистикой заняться!» Но ведь Иван Федосеевич, старина, пренебрегал строевой выучкой, считая ее ненужной для пограничника, но и футбол – не уважал, это точно.

Приложил ладонь к щеке, накололся о щетину. Тоже подзарос, наподобие человека в красноармейской гимнастерке, со споротыми петлицами. Кто же он? И почему нет другого соседа? Где Лобода, сержант? Они же были вместе. А он уже в состоянии руку поднять. Побриться бы. Перекусить бы, он бы сразу окреп. Раны туго перетянуты, побаливают, но не шибко. Значит, за ним ухаживают, лечат? А как он попал в этот дом, на второй этаж? Не помнит. Однако помнит, как нашли его сержант Лобода и цивильный мужик, как положили на телегу, как привезли к какому-то дому, и на крыльце стояла женщина, кланялась, что-то говорила.

А что с заставой, что с женщинами? Не спрашивай. Застава погибла, живы ли женщины, где Ира с Женей, где Клара? А что теперь будет с ним?.. Пока бьется сердце – выполнять воинский долг, Да, задача номер один – выздороветь, встать на ноги. А там, что бы ни было, – сражаться. Где наши? Долбанули врага, наконец, или он еще глубже продвинулся на восток? Никакого боя не слышно. Ах, как не хватает этих громовых звуков! О стекло скребется ветвь, где-то в щели трещит цвиркун, сверчок по-местному. Точно: цвиркает… Храп поутих, раздался стон, затем человек снова захрапел. Он был, вероятно, из Средней Азии – узбек или туркмен. У него была перевязана ступня суровым полотенцем, на котором пятнами проступала кровь. Возможно, из стройбата; в стройбатах, возводивших доты неподалеку от границы, было много узбеков, туркмен, казахов. Как он попал сюда? А как ты? Ну, как я попал, в общем, известно. А он? Эти «он», «ты» и "я" внезапно замельтешили, замелькали, будто велосипедные спицы, сливаясь в блесткое вертящееся колесо, и в висках заломило, застучало.

Этот стук мешал разобрать, действительно ли внизу, на первом этаже, ходят, поскрипывая половицами, или это лишь кажется. Да нет, точно: шаги. Мужские ли, женские, но – Скворцов уверен – добрые. Ему очень захотелось сказать что-нибудь этим людям, что-то услышать от них. С узбеком, с казахом ли перекинуться словцом – живая же душа. Но пусть поспит, раненым полезно. И ему бы поспать, да голод точит. Наверное, кто-нибудь поднимется и покормит. Шаги внизу как бы разделились – на громкие и на тихие, и стало похоже: ходят мужчина и женщина. Потом легкие шаги начали приближаться, заскрипела лестница, и в проеме показалась женская голова, повязанная платочком. Женщина, кряхтя, распрямилась: немолодая, в морщинах, под платком полуседые волосы. Она подобрала их, выбившиеся, и ахнула:

– Оживел, пан командир?

– Ожил. – Скворцову показалось, что он сказал излишне громко, но голос его был еле слышен; ему думалось, что он улыбается, но губы только кривились.

– Слава Иезусу! Оживел, оживел! – Женщина закрестилась, заплакала.

– Что вы? – спросил Скворцов, мучительно кривясь.

– Выцарапали ж тебя с того свету! Жить будешь!

Женщина куда-то ушла, но вскоре вернулась с Лободой. Пока она ставила на табуретку кринку молока, тарелку с хлебом и домашней колбасой, сержант наклонился над Скворцовым, обдав запахом еды. Уже поужинал, а Скворцову еще предстоит насытиться. Было неловко за себя, что его больше волнует вид колбасы и хлеба, чем появление Лободы. А Павло говорил без умолку:

– Оклемались, товарищ начальник заставы? От здорово! Теперь повернет на поправку…

– Я рад, что и ты оклемался, так ведь?

– Но нас больше, товарищ лейтенант! От тут Дурды Курбанов, это боец из стройбата, и внизу еще сержант Будыкин и младший сержант Коля Пантелеев.

– Кто они, откуда?

– Та из разбитых частей, окруженцы… Ну, которые попали в окружение, куда ни пойдешь – всюду немцы. Между прочим, все пораненные. Всех выходила пани Ядвига, также Стефан, это ее муж, лесник.

– Пан сержант Павел, – сказала пани Ядвига, – пану лейтенанту надо поесть.

– А я что? Я ничего. Ешьте, товарищ лейтенант, ешьте. Помаленьку! Шибко много враз нельзя, заворот кишок будет.

Стараясь не жадничать и разжевывать пищу, Скворцов ел, не насыщаясь, и думал, что после гибели заставы он командовал Лободой да собою. Теперь еще трое добавились. Он здесь старший по званию, и он должен командовать.

Пани Ядвига уже кормила проснувшегося Курбанова, он таращился, охал от боли, чавкал, разливал молоко по подбородку. Скворцов, не думая о еде и все-таки думая о ней, спросил Лободу:

– Какое сегодня число?

– По-моему, третье июля, товарищ начальник заставы.