Прощание, стр. 47

15

Простоволосая рябоватая женщина, впустившая в хату Иру, Женю и Клару, неплохо говорила по русски. Она объяснила:

– Я русская, зовут Матреной. Родилась во Владимире. Который в России. Девчонкой привезли в другой Владимир, в Волынский. А после вышла взамуж за этого красавца и очутилась туточки…

Она была словоохотлива, а муж, не без издевки названный ею красавцем, был как безъязыкий. Как открыли им дверь, он звука не проронил – выходил, приходил, что-то делал, плюхался на лавку, глядел на них липко, по-мужски: глазки маленькие, без ресниц, но брови лохматые, расплющенный нос в бородавках, – жиденькие усы, толстые и тоже будто расплющенные мокрые губы, и был он малость горбатый. Правда, и Матрена не писаная красавица, баба как баба. Но взгляд у нее синий, добрый и приветливый.

Впустив их в хату, Матрена спросила: «Так вы с заставы?» Они кивнули, и Матрена сказала: «Проходьте». Усадила на лавку, дала отдышаться. Потом полила водицы – умылись, протянула рушник – утерлись. Пригласила к столу, поставила чугунок тушеной капусты, тарелку с нарезанным салом, разрезала на ломти поляницу. И все время говорила, говорила: о себе – леший ее занес сюда, на Волынь, о муже – пьяница и бабник, куркуль, о детишках – вон куча сопливых, куда денешься, а то бы бросила этого красавца, уехала куда глаза глядят. И словно забыла, что на свете война, что сидящие перед ней измученные женщины – с той войны.

– Красивые вы бабы, городские, – сказала она всем трем и будто вспомнила, всплеснула руками: – Мужики-то ваши, прикордонники, где? Пропали?

– На заставе остались, Мотя, – за всех ответила Ира.

То, что ее назвали по имени, понравилось хозяйке. Она зарумянилась, сочувственно сказала:

– Досталось прикордонникам. Ай, ай, что германец натворил! Что ж теперь будет?

Никто этого не знал, поэтому, наверное, и не ответили ей. А муж проглотил язык, лишь разглядывал советок. Мотя перехватила его взгляд, насупилась:

– Чего, кобель, уставился? У людей горе, а ты вылупился!

Муж дернул приплющенным носом – как-то из стороны в сторону, ухмыльнулся, но глаза отвел, вышел во двор,

– Что будете делать? – спросила Мотя, когда поели, поблагодарили, разомлелые, опьяневшие от пищи.

Опять ответила Ира:

– Нам бы отдохнуть, поспать бы. Ночь без сна.

– Постелю рядно. На полу, в хате. А после чего?

Ответила Клара:

– Приютить нас не сможете? На время?

– Спрятать? Так не спрячешь же, на селе все на виду.

– Мы б работали по хозяйству…

– Понятно это, задарма хлебушком не кормят. – Мотя говорила суховато, по-деловому. – Да не в том кручина. Соседи сволочные, чуть что заметют, донесут, немцев полно и националисты взяли силу, командуют… Германец еще не вступил в село, а уж дядьки похватали голову сельрады, колхозного голову, еще кого из активистов похватали. И – в петлю, каты… А танкиста вашего отвезли в комендатуру, сдали германцу. Таночку-то подбило, она загорелась, парнишка выскочил – и в лес. Дядьки догнали, кто хотел вешать, кто – зарубить. А ихний главарь Крукавец приказал: «В комендатуру. Танкист – то держава. А своих можем сказнить…» Боятся, сволочи, что держава спросит с них.

– Спросит, – сказала Женя.

Мотя посмотрела на нее с неодобрением, сказала;

– Когда спросит-то?

– Может, и скоро.

– А может, и нескоро… С вами-то что будет? Не попасть бы в лапы к Крукавцу. Лютей германца тот Крукавец.

Проворно достала из сундука рядно, расстелила его в горнице, кинула с кровати подушки, занавесила окно – от солнца. Оно уже было дневное, пронзавшее и занавеску; Жене, легшей к окну, было жарко, она ворочалась, откидывала со лба влажную от пота прядку. Юбок они не сняли, а кофты сбросили, оставшись в лифчиках. Женя расстегнула свой сзади, ослабила лямки, и, когда ворочалась, он сползал с грудей. Ира и Клара затихли, посапывали. За окном кудахтали куры, глюкали индюки, визжал поросенок, плакала, канюча, девочка, скверно ругалась Мотя, что-то бубнил ее мужик – язык у него все-таки есть. Звуки эти сливались, спрессовывались, и будто спрессованная из них стена вырастала между заставой и этим домом, этим двором, обойденным войной. Стена была высока, непреодолима и для Игоря и для нее, Жени. Жив ли он? Верю: жив! Но им отныне и навсегда находиться по разные стороны, сколь бы ни тянулись друг к другу. Из ее нынешнего дня прошлое виделось иным, очищенным. И она сама становилась чище, хотя вина ее перед сестрой не снималась. Вина будет с ней долго, если не всегда. Игорь ни в чем не виноват, виновата она одна.

Проснулась от грубого, от наглого прикосновения. Мозолистая, жесткая рука шарила, шарила. Женя вскрикнула, открыла глаза и увидела нагнувшегося над собой хозяина.

– Пошел вон! – крикнула она и ударила по чужой, вонявшей чесноком роже.

– Что ты, что ты, девка? – Он успокаивал, скорее удивленный, чем раздосадованный.

Шум разбудил Клару и Иру. Спросонок они не сразу разобрались, в чем дело. А когда разобрались, тоже стали кричать и браниться. На шум пришла Мотя, встала в сторонке, прислушиваясь. И хозяин стоял в сторонке, прислушивался, словно не без удовольствия. Вздохнул, сказал:

– От бабы! Огонь! Не то что моя… – и ткнул пальцем в Мотю.

Мотя поджала губы, произнесла с расстановочкой:

– Ну, вот что, бабоньки… Придется нам расстаться… Не потому, что муженек глаз на вас положил, кобеляка. Хотя радости от этого мне мало… А потому, что соседка, Ульяна-стерва, видала вас. Спрашивает меня возле колодца: что за бабы у тебя остановились, не советки ли? Боюсь: донесет, стерва… Уходить вам надо, красавицы…

– Да, мы уйдем отсюда! – сказала Женя. – Чтоб терпеть приставания? Катись к черту на рога!

– Куда пойдете? – сказал хозяин миролюбиво. – Оставайтесь, авось, Ульяна не донесет…

– Донесет! На бесстыжей харе у ней написано! И попадете вы в лапы к Крукавцу, лопни он, кат!

– Насчет Крукавца потише, жена. А то он укоротит твой язычок! Куда же товарищам или, скажем, гражданам советкам податься?

– А то не знаешь? В лес, на отшиб. На хутора! В селе разве схоронишься? Сколь народу…

– Не обессудьте, но мы уйдем, – сказала Ира, вставая.