Сторож брату своему, стр. 3

1

Замок Вечности

Сторож брату своему - _3.png

485 год аята, осень, Каср-аль-Хульд

– …Да сжалится надо мной Всевышний и приберет меня! За что мне такой позор, такое поношение, такое бедствие из бедствий! Посмотри на себя, поганец, напасть, несчастье матери! Ты пьян с утра!

Всплеснув унизанными браслетами руками, Ситт-Зубейда плюнула и села на подушку.

Меж тем одаренный всеми этими нелестными прозвищами халиф Мухаммад аль-Амин зевнул и, смаргивая красными после утренней попойки глазами, расплылся в благодушной улыбке. Пошатнувшись и ухватившись за плечо гуляма, он отмахнулся:

– Да будет вам, матушка!..

И икнул.

Его снова мотнуло, мальчишка тоже зашатался. С трудом восстановив равновесие, аль-Амин икнул еще раз, отмахнулся куда-то в сторону – видимо, от еще одного укоряющего собеседника – и жалостно пробурчал:

– Что ж вы, матушка, мне и сесть не предло… иии-ип!.. – Предательская икота одолела снова.

Подушка, которую метнула Ситт-Зубейда, попала ему точно в лицо. Аль-Амин пошатнулся – и грохнулся на спину, плашмя растянувшись на ковре.

– Гаденыш! Пропойца! Чтоб тебя джинны взяли! – потрясая звенящими руками, заорала мать халифа.

Хихикая, аль-Амин присел и, нашарив слетевшую с левой ноги туфлю, надел ее обратно. И опять икнул.

– Вы бы лучше умыться подали, матушка, – заметил он и, прижав руку к груди, выпучил глаза и задержал дыхание.

Поборовшись с икотой несколько мучительных мгновений, аль-Амин с шумом выпустил воздух и поправил на голове новомодную, с левым хвостом, чалму. Почесал под ней, брезгливо отряхнул с рук волосы.

И сел поудобнее.

– Ну, зачем явился? – мрачно спросила Зубейда. – Денег больше не дам.

И махнула рукой невольнице – подавай, мол, напитки. Девушка быстро поднесла поднос с кувшином и двумя чашечками сине-зеленого лаонского стекла.

Помявшись, аль-Амин вздохнул и ответил:

– Не знаю, что решить. Оттого и напился, матушка.

– А чего тут решать? – мрачно усмехнулась Ситт-Зубейда. – Будешь и дальше потакать солдатне, совсем на шею сядут. Говорят, аль-Хайджа давеча похвалялся, что вызвал бы карматского вождя на поединок и убил, как цыпленка. Но, мол, поскольку войску третий месяц не плачено, он воевать не пойдет.

– Кармат надерет Хайдже задницу одной левой, – неожиданно серьезно ответил аль-Амин. – Он убил вождя племени асад, а тот гнул лошадиные подковы пальцами одной руки.

И принял чашку с шербетом от невольницы.

– Вот и я так думаю, – со вздохом отозвалась Зубейда. – Так чего ты мучаешься? Надо будить нерегиля – уж он разберется с этими еретиками!

Аль-Амин хлебнул и сморщился:

– Тьфу, гадость… что это?

– Лимонный сок со льдом, что это еще может быть? – сварливо отмахнулась мать. – Ну?..

– Боязно мне, – мрачно проговорил халиф.

Зубейда нахмурилась:

– Ты прочитал книжку астронома, который привез нерегиля в аш-Шарийа?

– Угу, – пробурчал аль-Амин, морщась и отхлебывая снова. Похрустев льдом, он шмыгнул носом и добавил: – Только от этой книжки, матушка, мне только хуже стало. По мне, пусть эта тварь спит, где ее положили.

* * *

Проводив глазами шлепающего задниками туфель сына, Зубейда мрачно склонила голову. Занавес за халифом упал, шаркающие шаги – и гулкий дробот каблучков гуляма – постепенно затихли в длинных переходах.

Каср-аль-Хульд, Замок Вечности, супруг подарил ей незадолго до смерти, и с самого начала дворец казался женщине великоват. А мать Харуна предпочитала жить в Баб-аз-Захабе, сердце интриг и дворцовой жизни, и не давала сыновьям и шагу ступить без своего одобрения. Когда свекровь умерла, Зубейда молча выслушала рассказ о похоронной процессии: Харун шел по осенней грязи босиком, плечом, наравне с простыми носильщиками, подпирая платформу с гробом. Зубейда послушала-послушала – да и вздохнула с облегчением. О матери Харуна ходили самые разные слухи. Некоторые договаривались до того, что она велела отравить своего старшего сына – ибо аль-Хади как халиф ее не устраивал: мол, слишком много воли брал да мать не слушался. Кто-то говорил, что аль-Хади отравили грушей. Кто-то шептал, что госпожа Хайзуран велела пойти к сыну доверенной рабыне, взять подушку, положить на лицо и не слезать, пока тот не помрет. А кто-то плел, что аль-Хади, мол, и вовсе не хотели травить, а рабыня несла грушу с ядом для своей соперницы, халиф увидел ее с подносом из окна, захотел отведать груши, да так и помер из-за чужой зависти.

Но теперь Хайзуран была уж девять лет как мертва – а Зубейда свободна от ее опеки. И ревности. Вот только разделить долгожданную свободу ей было не с кем – ар-Рашид лежал в пыльном вилаяте под стенами Фаленсийа, там, где его застала смерть.

Ей рассказали, что Харун почувствовал приближение смерти и приказал остановить караван. И к вечеру умер в пыльном сухом саду под пожелтевшей яблоней – дом, в котором он решил ночевать, стоял давно заброшенный. Гулямы выломали старую дверь, обернули тело саваном, положили на рассохшиеся доски и зарыли у корней дерева. По прошествии нескольких месяцев после смерти супруга Зубейда приказала снести дом и на его месте возвести мазар, а у спиленного дерева положить плиту мервского мрамора. Ей говорили, что мазар стоит заброшенный и пустой. Зато над гробницей почитаемого зайядитами Али ар-Рида возвели огромную мечеть с лазоревыми куполами, и в ней не смолкают молитвы паломников и возгласы дервишей. Еще ей рассказывали, что вилаят около мечети имама ар-Рида давно перестал быть захудалой деревушкой и разросся в целый городок. Его назвали Мешхед – Место Мученичества, и там уже целых четыре караван-сарая и два рынка. А что – люди тысячами приходили поклониться могиле праведника, паломникам нужно было есть-пить и где-то останавливаться…

Зубейда нахмурилась и затеребила подвески на кованом кольце серьги – как только она могла их носить, эта легендарная Айша, тяжесть-то какая, литое, не дутое ведь золото…

Вспомнив про Айшу, Зубейда опять обратилась мыслями к треклятому нерегилю – и, громко вздохнув, обернулась к занавесу под аркой. Из соседнего покоя доносился веселый девичий гомон – конечно, на фарси.

– Мараджил!.. Сестрица!.. – громко крикнула Ситт-Зубейда.

Стрекот парсиянок многократно усилился, зазвенели браслеты, затопотали босые маленькие ножки, зашелестели ткани. Занавес поднялся, являя взору госпожи Зубейды ту, что когда-то давно, невообразимо давно – два десятка лет прошло, поди ж ты! – была ее главной соперницей, голубым глазом, [1] бедствием и ночной змеей.

– Ушел?.. – с порога засмеялась Мараджил. – Хочешь винограду? Куланджарский, у вас такой не растет!

Расшитый золотыми цветами шелк переливался у нее на плечах, апельсинового цвета юбка мела ковры, а концы широченного кушака спускались почти до подола. Перебирая жемчужины на поясе, Мараджил локтем оперлась о колонну. Перья фазана над эгреткой парчовой шапочки задорно колыхались, белые зубы сверкали, а черные – ни единого седого волоса, это в тридцать-то шесть лет! – локоны на висках по-змеиному круглились.

Смерив завистливым взглядом по-девичьи тонкий стан парсиянки, Зубейда тяжело вздохнула:

– И как это ты не полнеешь, сестрица?

И с сожалением откусила от очередного финика.

Мараджил звонко расхохоталась.

– Легко тебе смеяться, – пробурчала Ситт-Зубейда и надулась.

– Ну будет тебе, матушка, – ласково улыбнулась Мараджил, почтительно присаживаясь на самую маленькую подушку.

«Матушка».

Тут Зубейда не смогла сдержать ответной улыбки и расплылась лицом почти против воли.

Мараджил придумала ей это прозвище все те же двадцать с лишним лет назад, – когда хлопающим рукавами вихрем вторглась в покои харима и полностью и безраздельно завладела сердцем Харуна и ночной крышей дворца. «Примите знак почтения от ничтожной рабыни, матушка», – написала парсиянка. И передала здоровенную дыню и мохнатого хомяка. Зубейда тогда кормила грудью дочку и воистину походила на масляный шарик. Завидев пухлые щеки зверька и оценив размеры дыни, она пришла в дикую ярость. Супруга халифа выкинула во двор все ларцы с платьями – те не сходились после родов, но Зубейде почему-то казалось, что еще чуть-чуть, и она в них влезет. Вслед за ларцами она выкинула посланного с письмом от Харуна евнуха. «Или я – или она!» Зубейда орала и топала ногами, пугая младенца и невольниц. Харун примчался как был, распоясанный – и с мокрыми после любовных игр с Мараджил шальварами. Отчаявшись вымолить прощение – отослать дерзкую рабыню он отказался наотрез, – ар-Рашид уединился во Дворце Вечности. Он велел постелить себе на террасе и отправил к ненаглядной супруге наглеца, пропойцу и гения Абу Нуваса. Стихоплет пришел к ней под занавеску и, тренькая на тунбуре, завел рассказ про то, как Харун то, да Харун се, да помните ли, прекрасная госпожа, как вы однажды купались в пруду под сплетенными ветвями жасмина, и халиф увидел вас обнаженной, и как он не смог найтись со стихами, а потом, пораженный вашей красотой, выговорил:

вернуться

1

Голубые глаза у арабов традиционно считаются плохим, дурным признаком – аналогично зеленым в западной культуре.