Однажды, вдруг, когда-нибудь…, стр. 21

Теперь уж он оглядел «шпиона» — как она давеча его взглядом прощупала. Ничего особенного: одна из тысячи. Сняла мокрый платок, повесила его на никелированную трубку над передним сиденьем, расстегнула воротник синего — все-таки модного! — плаща. Волосы коротко стрижены — не черные и не светлые, так — серединка на половинку, самый распространенный сейчас колер. Глаза, правда, большие — карие, ресницы подкрашены, а веки не подведены: незачем глаза увеличивать, природа и без того расстаралась. Ну, рот, нос, щеки. Все в норме, ничего сверхъестественного, косметики — минимум. Итог: обычное миловидное личико, которое потерялось бы в сонме подобных ему, если бы не глаза…

Да-а, глаза… А ведь было в них что-то «этакое» — там, на остановке, в дождливой темноте, что-то пугающе странное — не померещилось Дану, нечего душой кривить.

— Слушайте, — сказал он решительно, — можете ответить честно на честный вопрос?

— Ну, если на честный… — улыбнулась она, и Дан «дописал» к ее портрету улыбку — хорошую улыбку, мягкую, яркую.

— Откуда взялся троллейбус? Да еще на счет «десять»? Я ведь, прежде чем зажмуриться, поглядел: он и не маячил.

— Честно? — вроде бы раздумывала она. — Да не поверите вы, Даниил Фролович…

— Чтоб мне лопнуть со страшным треском, — поклялся Дан.

— Просто я — волшебница. Обыкновенная добрая волшебница.

— И все объяснение?

— И все объяснение.

Что ж, ясно: дурацкому интересу и удовлетворение дурацкое. Откуда взялся троллейбус? От верблюда! Дан его не заметил, а она углядела. Вот и все волшебство… А чувство юмора у нее — на уровне, вполне пристойное. Стоит подыграть девушке, расстараться.

— Давно практикуете?

— В волшбе? Да с детства, наверно.

— И больших высот достигли?

— Вряд ли. А потом, я ведь не всегда волшебство творить могу, а лишь для хорошего человека.

— Выходит, я хороший?

— По правде говоря, троллейбус и мне был нужен… Но вы, похоже, неплохой человек, Даниил Фролович.

— Откуда вы знаете? Может, я тать ночной? Может, я убил бабушку, обокрал банк и укрываюсь от десятерых жен с малыми детишками?

Не улыбнулась. Шутка не по ней.

— Вряд ли, Даниил Фролович.

— Ой, не величайте меня так торжественно. Я же назвался — Дан. Дан — и все тут. — Теперь, пожалуй, его ничего не останавливало: — А ваше имя скажете или скроете?

— Чего ж скрывать? Олей меня зовут.

А вот здесь была ирония — чуть-чуть, самая малость — в этом простецком «чего ж скрывать». Дан чувствовал, что он никак не может поймать верный тон разговора. То она абсолютно искренна в своей ангельской наивности, то излишне серьезна, то иронична. Или милая девушка Оля все-таки дура, или она ловко морочит ему голову, что доказывает как раз обратное — искушенный ум. Дан не понимал ее, злился оттого, а отступать не хотел: задела она его чем-то. Может, троллейбусом на счет «десять», а может, глазами, сверкнувшими из-под платка тогда, на остановке.

Казалось бы, чего проще: раскланяться и уйти в ночь, забыть о происшествии, не морочить себе голову. Что, у него до этой Оли проколов не было? Были проколы, не всем женщинам он нравился, особенно попервоначалу. Чувствовал он их скрытое сопротивление — сопротивление разговору, даже вопросу какому-нибудь наипростейшему — и отступал, не лез напролом, да, впрочем, и не принадлежал он к счастливой категории мужиков-профессионалов, для кого любая женщина в первую очередь повод проверить свою «неотразимость». Дан трудно знакомился, даже если его знакомили специально, а такое случалось неоднократно: жены друзей не любят холостяков, ищут им незамужних подруг, конечно же, «безумно интересных». Было, было, хаживал он на смотрины, и не всегда, к слову, они оканчивались безрезультатно: монахом-схимником Дан себя не считал, а, напротив, поглядывая иной раз в зеркало, видел там орла-гренадера — в отца, в деда, в прадеда, — и ростом бог не обидел, и прочими статями, и кое-какая голова на плечах имеется. Но в голове этой как раз тормозное устройство хорошо свинчено. Оно и подсказывает сейчас; притормози, Дан, не лезь вон из кожи. Что ты нашел в этой Оле?…

— Следующая остановка — Самотечная площадь, — захрипел динамик.

— Вам сходить, — быстро сказала Оля.

— Я вас провожу, — из вежливости, из вежливости: ты же — джентльмен. Дан.

— Ни в коем случае. Меня не надо провожать, я этого не люблю.

— Но, Оля…

— Мне от остановки два шага. Ну я вас прошу…

Дан встал. Он уже принял решение: попрощаться и уйти. Завтра понедельник, тяжкий день, опять работа, репетиция с утра, нервотрепка в главке, надо выспаться и встать со свежей головой по возможности. Итак, попрощаться и уйти…

— Жаль, Оля. Неужели так и не увидимся больше?

— Почему не увидимся? Я же волшебница, а волшебницы не бросают хороших людей.

Опять смеется? Кто ее разберет…

— Я могу вам позвонить?

— Лучше я вам. Скажите номер.

— Я запишу, — Дан мгновенно забыл о твердом решении «попрощаться и уйти», лихорадочно выхватил из кармана плаща записную книжку, вырвал листок, торопливо нацарапал — троллейбус качало — номер. — Возьмите. Я буду ждать.

Не оборачиваясь, он пробежал по пустому салону, выскочил на улицу — в ночь, в дождь, в ветер, остановился: мимо проплыл троллейбус-аквариум, за стеклом легко улыбалась Оля. И Дан заулыбался, так и стоял, улыбаясь, смотрел вслед аквариуму, даже дождя не замечал. А когда заметил, вытер лицо ладонью, сообразил: батюшки-святы, он же зонтик в троллейбусе оставил, хороший японский складной зонтик, повесил его на спинку сиденья, обормот, заговорился — и забыл…

Ну и черт с ним в конце концов…

2

Дан сидел верхом на моноцикле и кидал пять шариков. Моноцикл — по-русски одноколесный велосипед, сооружение крайне неудобное, пожалуй, даже бессмысленное. Торчишь на узеньком седелке, ерзаешь на нем непрерывно, сучишь ногами на педальках, чтобы не упасть носом в пол, удержать зыбкое равновесие. Правда, можно вовсю крутить педали и ехать по прямой или по кругу, расточать улыбки направо-налево, ликующим видом утверждая, что удовольствие от езды — беспримерное. Так и должно поступать, коли ты артист цирка, коли ты выехал на манеж на одноколесном монстре, чтобы веселить почтеннейшую публику, чтобы — не дай бог! — не заставить ее помыслить, что тебе трудно, страшно или коломытно, — нет, напротив, ты обязан показать, как ты ловок, умел, весел и легок, как прекрасно накатан твой моноцикл, как бойко ты кидаешь свои шарики, будто привязанные невидимыми нитями к твоим магнитным ладоням.

Дан считался в цирке неплохим жонглером до недавних пор. Он работал салонный номер: трость, котелок, монокль, зажженная сигара, носовой платок, галстук-бабочка — все это летало у него вверх-вниз, эдак небрежно, как бы между прочим, а он, во фраке и штиблетах-лакишах — ресторанный лорд — ловил летучую дребедень руками, глазом, карманом — оттопыренным, естественно, и… ах, да: еще губами — сигару, и курил, пускал дым кольцами, левой рукой в белоснежной перчатке наклонял котелок, смотрел на зрителей сквозь простое стекло монокля, принимал аплодисменты. Парад-алле! Однако надоело.

Однообразие надоело, собственный набриолиненный вид провинциального вампира, томного кумира офицерских супружниц, надоели летающие предметы туалета.

А если честно, Дан сам себя хорошим жонглером не считал, не верил себе. Многого, знал, ему недоставало. Куража циркового, когда каждое выступление как премьера, как бенефис — это из артистического ряда сравнений, а коли взяться за общечеловеческий ряд — как первое свидание, как свадебная церемония, как первая брачная ночь, наконец! Короче, возвращаясь к суровой прозе, кураж — это постоянное волнение, постоянное напряжение, настроение вот какое: шагнешь — и полетел. А Дан не умел летать. Дан умел работать. Добротно, на совесть, профессионально, но — без куража.

А еще терпения ему не хватало. Цирковой жонглер обязан быть стоиком. Один классик сказал: «Талант — это терпение!» Другой дополнил: «Талант — это труд!» Задолго до них русский мужичок придумал хитрую поговорку про труд и терпение, которые все на свете одолеют. Похоже, мужичок тот знаком был с талантливым жонглером, однажды устал наблюдать за его многочасовой работенкой, а с устатку мудрую мысль афоризмом и выстроил.